Григорий Канович - Козленок за два гроша
Но странная мысль, что, пока он спешит к сыну, с тем ничего не случится, не оставляла Эфраима. Пока он спешит, Гирш в огне не сгорит и в воде не утонет, ни время, ни суд не властны над Гиршем, и палач не намылит веревку, а если и намылит, то она, как змея, как уж, выскользнет у него из рук и уползет.
— Вы ступайте к Иоселе-Цыгану, — сказал Эфраим. — А я… я постараюсь на попутной телеге…
— Нет, — вскричал Шмуле-Сендер. — Вместе поехали — вместе вернемся. Правда, Авнер?
Его правда, как всегда, нуждалась в подпорках.
— Вместе! — воскликнул Авнер. — Вместе! К Иоселе-Цыгану! В Вильно! К царю в Петербург! В Америку! В Палестину! Это побираются врозь, а жить надо вместе. Вместе! И на кладбище вместе!
— Не про нас да будет сказано, — вставил служка Хлойне.
— А где этот паскудник, чтоб земля его не носила, живет? — спросил Шмуле-Сендер, с надеждой глядя на Эфраима.
— Там, — отхватил кусок Литвы Хлойне. — Там они, — повторил он задумчиво. — Все.
— А сколько их? — напуганный множественным числом переспросил Авнер.
— Двенадцать.
— Двенадцать конокрадов? — ужас исказил лицо Шмуле-Сендера.
— Конокрад — один. И еще Хася и десять мазуриков, — объяснил Хлойне.
Так и быть, дойду вместе с ними до дома этого Иоселе-Цыгана. Может, он отдаст гнедую, услышит, куда и зачем едем, и отдаст. Нельзя красть лошадь с похорон. Нельзя.
— Послушай, любезный, — поравнялся Эфраим со служкой. — У вас тут кто-нибудь читает газеты?
— Газеты? Исправник читает газеты, — черпал последние ягоды из лукошка своего терпения Хлойне, моргая круглыми кукольными глазами.
— Да плюнь ты на эти газеты! — пристроился к ним Авнер. — Какую новость ты хочешь в них прочитать?
— Какую? Конечно, хорошую, — неожиданно пришел на помощь каменотесу Шмуле-Сендер.
— В наших газетах новостей не бывает, — Авнер высморкался и вытер нос краем задубелой рубахи.
— Как не бывает? — Шмуле-Сендер не скрывал своего удивления.
— Хороших, — сказал Авнер и добавил: — Для евреев.
— А что, по-твоему, только мы их ждем — этих хороших новостей, а они, — Шмуле-Сендер вперил взгляд в чернеющую стену леса, в горизонт, в придорожное распятие, — они не ждут? Все ждут. Но хорошие новости умыкнули от нас, как Иоселе-Цыган мою клячу.
Шмуле-Сендер сразу сообразил, почему Эфраим газетой интересуется.
— Думаешь, про него еще раз напишут? — нескладно подольстился он к Эфраиму.
— Не знаю, — ответил тот и повернулся к Хлойне. — А еврейскую… еврейскую кто-нибудь у вас читает?
— Резник Хаим читал.
— Он что, уехал? — разочарованно спросил Эфраим.
— Унесли… Три месяца тому назад унесли!.. — ответил служка.
— Господи! — почесал в затылке Авнер. — Евреи умирают, а плохие новости живут. Когда же будет наоборот?
— Сын у Хаима остался. Генех. Может, его спросить? Это по дороге, — сообщил Хлойне.
— А как же Иоселе-Цыган? Пока вы будете читать свои газеты… — начал было бывший бакалейщик, но поймал взгляд Эфраима и замолк. Бог с ней, с лошадью, лишь бы сын Эфраима Гирш остался в живых.
— Иоселе-Цыган приходит домой только глубокой ночью, и то не каждой, — сказал Хлойне.
Сын резника Генех, высокий, рано облысевший, с гладкими, словно лезвие халефа — обрядового ножа, — щеками, узнав, в чем дело, зевнул, оставил пришельцев в прихожей, закапанной куриной и гусиной кровью, скрылся в доме, но вскоре вернулся со смятой газетой в руках…
— Четырнадцатое мая, — объявил он, разворачивая газету. — Подходит?
— Подходит, — неуверенно сказал Эфраим. Какое число сегодня, он не знал, но чувствовал: четырнадцатое мая было давно, четырнадцатого мая и зелень другая, и деревья только одеваются в свой пышный наряд.
— Как фамилия? — спросил Генех и принялся что-то выискивать в газете.
— Дудак. Гирш Дудак, — пробормотал Эфраим.
— А что он такое сделал? — не отрываясь от газеты, протянул сын резника и снова зевнул. Когда он зевал, то высовывал кончик розового, нетрефного языка.
— Что он сделал? — повторил Эфраим. Ну как тут объяснишь человеку в двух словах?
— Он… — начал было Авнер.
— Он, — перебил нищего Шмуле-Сендер, — он сделал несчастным своего отца… он преподнес ему большой подарок.
— Подарок? — оживился Генех. Как и Хаим, его отец, он всю жизнь имел дело только с женщинами, которые приносили ему на шхиту домашнюю птицу. Служку Хлойне Генех знал, другие же были ему незнакомы, и оттого, а может, по другой причине, он меньше зевал.
— А что за подарок может сделать сын своему отцу? — пропел Авнер. — Он подарил ему мертвого губернатора.
Газета в руках сына резника заколыхалась, как ветка.
— Позвольте! Позвольте! — зачастил он. — А зачем его отцу мертвый губернатор?
— Он — не совсем мертвый, — поправил Авнера Эфраим. — Мой сын… Гирш… только ранил его.
— Позвольте, позвольте, а зачем вам нужен не совсем мертвый… на четверть мертвый… полумертвый?..
— Мне он ни к чему, — сказал Эфраим. — Просто хочется узнать, жив ли еще он или…
— Генерал-губернатор? — Генех разгладил смятую страницу.
— Сын, — сказал Эфраим.
— Сейчас посмотрим, посмотрим, — Генех снова высунул кончик языка. Так из своего панциря высовывается улитка.
Они стояли в прихожей, напоминая вырубленную березовую рощу, в которой по недосмотру пощадили четыре дерева с белой шелушащейся корой, только шелушились не стволы, а верхушки, и от этой белизны и притемненной прихожей местечкового шойхета-резника, пахнувшей птичьим пометом и кровью, было светлей, чем лунной ночью.
— Нашел. Дудак, говорите?
— Дудак.
— Вот: «Умники вроде Гирша Дудака и его сторонников силятся перестроить мир, и в этом их ошибка…» Дальше читать?
— Читайте, читайте! — подхлестнули его хором Хлойне, Авнер и Шмуле-Сендер, хотя им было неинтересно, и нищий уже на манер хозяина высовывал изо рта свою улитку.
— «Мир перестроить нельзя, как нельзя изменить ход светил. К миру, как и к светилам небесным, можно только приспособиться».
— Про светила больше, чем про твоего Гирша, — посетовал Авнер.
— Это все? — нетерпеливо спросил Шмуле-Сендер.
— Понимаете, реб Генех, у нас важное дело… мы должны найти лошадь…
— Могу не читать, — обиделся Генех. — Думаете, у меня своих дел нет. У каждого еврея есть или сын, или лошадь, или другая парноса (занятие).
— Уж дочитайте до конца, — попросил Эфраим.
— «Мы, евреи, должны научиться жить в тени. В тени, чтобы ценить каждый луч… в тени, чтобы не застить другим свет солнца…»
— Раз ругают, значит, жив, — Эфраим подходил к каждому, трогал за ворот и повторял: — Четырнадцатого мая он был еще жив… А сегодня… какое число сегодня?
— Девятнадцатое, — сказал сын резника.
— Спасибо, — пожал ему руку нищий. — Если нам еще удастся клячу у Иоселе-Цыгана выпросить, тогда мы им, — нищий сперва ткнул в газету, потом в небо, в воображаемое светило, — тогда мы им покажем, кто в тени и кто на солнце.
— Пошли, Авнер, — потянул его за рукав Шмуле-Сендер.
— Мы такие же люди, как все, — витийствовал Авнер. — Мы, как все, будем жить и в тени, и на солнце. Я правду говорю, Эфраим? В тени и на солнце, как все люди.
— Ну чего расшумелся?
— На солнце! На солнце! Две тысячи лет в тени! Хватит! — кричал Авнер.
— Видите: вы устроили нам праздник, — сказал Эфраим сыну резника Генеху. — Как будто снова пасха.
— Я? Праздник? — удивился тот. — Разве может устроить праздник тот, у кого руки в крови — в куриной ли, губернаторской ли?
В прихожую вошла женщина с плетеной корзиной, из которой выглядывал белокрылый, ни о чем не подозревавший гусь с брусничными глазками.
— Я к вам, реб Генех, — почтительно напомнила она о себе.
— Сейчас, Хая, сейчас, — сказал сын шойхета. — Не будем торопить смерть. — Он свернул газету, вздохнул и добавил: — Какой может быть праздник, когда головы летят!
Гусь одобрительно загоготал, и гогот его рассмешил Авнера. Нищий уставился на птицу и ни с того ни с сего принялся гоготать.
— Го-го-го!
Он гоготал всю дорогу и, как его ни упрашивал Эфраим, Авнер замолк только у дома конокрада Иоселе-Цыгана.
Жилье, где ютилась семья конокрада Иоселе-Цыгана, можно было назвать чем угодно — норой, берлогой, логовом, — но только не домом. Низкая, осевшая в землю, в прошлом староверская банька пялила на мир свои подслеповатые оконца.
Вокруг стояла странная, звенящая в ушах тишина. Звон ее был какой-то въедливый и тревожный.
Против ожидания во дворе не было ни жены конокрада Хаси, ни десяти его мазуриков. Казалось, никто здесь не живет и никогда раньше не жил.