Григорий Канович - Козленок за два гроша
— Ну, чего остановился? Выходи! Выходи!
В коридоре их ждали четыре конвоира, численность коих сильно омрачила настроение Семена Ефремовича. Тем не менее он держался достойно, старался не выдать себя, шагал бодро, по тюремной лестнице даже припустился вприпрыжку, но грубый окрик Митрича снова остановил его, и все началось сызнова, как во время лихорадки: жар — озноб, озноб — жар, слабость — дурнота, дурнота — слабость.
Гирш же напротив — шел твердо, не спеша, его крепкие короткие ступни впечатывались в землю, он как бы прощался с ней, а может, набирался у нее сил, словно отец. Недаром же старик Эфраим говорил: «Душа, Гиршеле, от бога, а сила от земли».
Они ехали в карете по городу. Лошади бежали ленивой, совсем не жандармской рысцой, их то и дело надо было взбадривать кнутом или окриком, хотя они были прекрасно вышколены, получали особый харч — отборный овес без всяких примесей мякины, душистое сено, которое нижние чипы жандармерии накашивали в окрестностях Вильно на зиму и на весну, если она случится холодной и вьюжной.
Семен Ефремович заметно повеселел — уж коль скоро везут не в другое узилище, а в следственную часть, стало быть, кончились его тюремные мучения. Нет никаких сомнений: его высокоблагородие Ратмир Павлович изволили пошутить, позабавиться, преподать ему урок, чтобы не очень зазнавался, не кичился своей независимостью, не корчил из себя святого среди грешников. Дескать, все мы, Семен Ефремович, жандармы: и ты, и я, и писарь Крюков…
Единственное, что все же Семена Ефремовича тревожило, это сползающие портки. Но если даже Князев разоблачит его, он, Шахна, покается в своем малодушии, а полковник прикажет обыскать камеру и изъять ремень. Семен Ефремович примет удар на себя, сказавши в свое оправдание, что у человека всегда должно быть право выбора — даже смерти, даже петли.
— Подъезжаем! — с суеверной, почти детской радостью промолвил Семен Ефремович.
— Только знай: отвечать я не буду, — предупредил брата Гирш.
— А ты говори что угодно… рассказывай об отце… о матери… о нашем местечке… А там уж мое дело… Ты можешь на меня положиться.
Разобравшись по двое, конвоиры повели арестованных — а для них каждый, кого они сопровождают, узник — на второй этаж, где был кабинет Ратмира Павловича Князева.
— Садитесь! Садитесь! — с обескураживающим радушием встретил их полковник и привстал из-за массивного, состоявшего из множества ящиков стола. Ящиком казался и сам Князев — только самым вместительным, с более надежным замком, — Долгонько ехали! Долгонько, — посетовал он, как будто от Семена Ефремовича и Гирша зависела скорость движения жандармской кареты.
Семен Ефремович и Гирш сели рядом, как когда-то в хедере.
— Не будем терять времени, — объявил Князев. — Имя, фамилия и место рождения нам известны… Род занятий тоже. Сапожник. Чеботарь, — почти задорно сказал Ратмир Павлович.
— Сапожник, — эхом отозвался Семен Ефремович.
— Записывай, Крюков! — обратился Князев к молчаливому писарю, склонившемуся над кипой чистых листов. — Хороший сапожник?
Гирш что-то пробормотал по-еврейски.
— Он говорит, — перевел Семен Ефремович, — что есть сапожники и получше его.
— Если все хорошие сапожники будут палить в особ, приближенных к царю-государю, — улыбнулся Ратмир Павлович, — мы скоро будем ходить босые… — и, выдвинув ящик стола, достал оттуда какую-то папку.
— Подпольные клички «Воротник» и «Косолапый»? Так?
Гирш мотанул головой.
— Выходит, ротмистр Менчиков врет?
— Говори, Гирш… Говори что-нибудь… Мы же с тобой договорились… — спокойно произнес Шахна, — Помнишь Нехаму, дочь рабби Авиэзера?
— Да, — сказал Гирш. — И ее, и беспамятливую Хану.
— Переведи! — насупился Князев.
— Ваше высокоблагородье. Он утверждает, что у него были клички только в детстве: Гирш-Копейка и Гирш-Заноза.
— Его детские клички меня не интересуют, — искоса поглядывая на своего толмача, проворчал Ратмир Павлович.
Семен Ефремович не скрывал своей радости. Во-первых, край массивного полковничьего стола надежно прикрывал нижнюю часть его туловища — Князев видел его только до пояса. Во-вторых (и это главное), Гирш против ожиданий оказался послушным и необыкновенно сметливым партнером.
— 23 мая позапрошлого года, — раскрыв папку, прочитал Ратмир Павлович, — ты и шесть твоих подельников — Федор Васильев, Арон Вайнштейн-Дорский, Алоизас Довейка, Давид Магарам, Фаина Абрамзон и Пнина Пудель совершили нападение на новогородский полицейский участок города Вильно и пытались освободить арестованных смутьянов. Ты был задержан, осужден, заключен в петербургские «Кресты», потом передан под надзор полиции. Правильно я говорю?
— За Нехамой ухаживал Семен Мандель… Шимеле… сын корчмаря Ешуа… и ты…
— Он все еще стоит на развилке? — оживился Гирш.
— Стоит… и ждет…
— А лошадь… лошадь их жива?
Семену Ефремовичу ничего не было известно о лошади Ешуа Манделя.
— Не знаю… ты называй поменьше фамилий… понимаешь? — посоветовал он Гиршу.
— Ладно.
— Что он говорит?
— Он говорит, что никакой Фаины Абрамзон он не знает. Говорит, что его возлюбленная была Нехама, дочь местечкового раввина Авиэзера.
— А кто такой Мандель?.. Кто такой Шимеле?.. Кто такой Семен?
— Это, ваше высокоблагородье, одно лицо — сын корчмаря Ешуа Манделя — Шимеле-Семен, его соперник. Он говорит, что в дочь рабби Авиэзера Нехаму было влюблено все местечко.
— Записывать? — спросил писарь Крюков у Князева.
— А что тут записывать: раввин, корчмарь, соперник?.. Пойми, — повернулся он к арестованному. — В твоих интересах говорить правду.
Ратмир Павлович насупился, углубился в чтение. Он читал лихорадочно, не отрываясь от папки, строго пронумерованные листы шуршали, потрескивали, как поленья, и от них впрямь веяло ересью. А раз ересью, то, стало быть, и костром.
В какой-то момент Семену Ефремовичу померещилось, что их игра разгадана, и вот-вот кончится трагической развязкой не только для Гирша, но и для него самого. Ратмир Павлович — хитрая лиса! Первые его вопросы — только пристрелка, только проба, как он говаривал, материала — камень ли, железо ли, олово ли, плавятся ли на малом или на большом огне.
— Мы наведем справки, кто такая Нехама и кто такой Семен-Шимеле Мандель, — сказал Ратмир Павлович, показывая арестанту и толмачу, что он, Князев, рано или поздно узнает все. Истинный жандарм должен все знать. Если он через год не выйдет в отставку по болезни, если сердце не подведет и его, Князева, переведут в столицу, он и идиш, и древнееврейский изучит, чтобы обходиться без переводчиков и читать в подлиннике «Книгу пророков» или «Притчи Соломона». Что о евреях ни говори, а народ этот многомудрый и вследствие своей мудрости не столько вредный для России, сколько полезный, ему надо только дать верное направление. Мудрость, чья бы она ни была, считал Ратмир Павлович, не зазорна, и усвоить ее не грех. Чужая мудрость — не обряд обрезания, она добавляет, а не отнимает. А сейчас? Сейчас поди проверь, о чем они между собой калякают. Он, Князев, не удивился бы, если бы и в сговор вступили. Переводчик — всегда соучастник. И потом, они все-таки братья. Будь у него брат — родной ли, сводный ли — разве поступил бы он иначе? Их можно по-человечески понять. Но там, наверху, плевать хотели на его, Князева, человеческое понимание. Сними шелуху, начисть картошку, а уж палач Филиппьев зажарит ее, что-нибудь из нее состряпает — отбивную, бифштекс, шашлык или еще какое-нибудь любезное вельможным едокам блюдо.
Если сердце будет так ухать в груди, как ухает сейчас, если никакого продвижения по службе не последует, он, Князев, через годок передаст бразды правления другому. Хватит! Покорнейше благодарю за честь. К морю, в Курляндию или в Крым! Лучше — в Крым! Жить в мазанке, читать книги, три раза на дню купаться, вкушать персики и виноград. В голове Ратмира Павловича проносились верстовые столбы, татарские мазанки; с грохотом на берег накатывали черноморские волны.
— Вам плохо, ваше высокоблагородье? — перо застыло в руке писаря Крюкова.
— Нет, нет!
Ратмир Павлович на минуту впал в какое-то предосудительное, не предусмотренное уставом службы забытье, и эта минута была такой сладостной, такой неповторимой, что просто больше не хотелось жить.
— Кто помог тебе достать оружие? — вылезая из черноморской волны, спросил Ратмир Павлович.
Ему вдруг вспомнились слова его жены. Вчера вечером, когда он вернулся домой, Антонина Сергеевна, побывавшая днем у своей троюродной тетки в губернаторском дворце, нарисовала ему картину происшедшего у входа в цирк Мадзнни, и Князев своим разветвленным и цепким умом смекнул, что это — дворцовая версия, что им никакая другая не нужна, если бы даже все произошло иначе.