Людмил Стоянов - Избранная проза
— А те, твои ребята, смирились все-таки.
— Знаю. Я ведь с ними в одном поезде ехал.
— Да ну? Браво.
— Браво не браво, а так и есть. Сколько горя хватил я за эти десять месяцев — одному только мне известно. Неужто я им это прощу?!
Он угрожающе потряс кулаком и сокрушенно добавил:
— Большой город эта София… Все сюда стекается, все, что из народа выкачивают. Жаль.
— Чего жаль?
— Тут пожить — это я понимаю, тысяча удовольствий и на войну не ходить.
— Ба…
— Не ба, не ба-ба, а дело ясное. Тут, конечно, тоже воюют, ничего не скажешь, но только… с казной государственной. Я здесь со вчерашнего вечера, уж успели меня арестовать. Но я отвертелся. Ты куда, на вокзал?
— Да, только мне не поспеть за тобой.
— А я тороплюсь, братец. Нужно заскочить в село. Попрошу машиниста притормозить и спрыгну. Вот удивятся дома-то… может, и испугаются. Нет больше войны, кончилась.
Ах, этот Антон! Такой же беспечальный и самонадеянный. Да и везучий тоже.
Помолчав, он осведомился:
— А как твоя холера?
— Ослабел я очень. И аппетит страшенный.
— Вот это уж плохо — как ты с ним справишься, с аппетитом-то…
— Дома есть кому обо мне позаботиться. Могу и здесь остаться, у родителей одного покойного друга. Я уже написал своим, что жив-здоров, чтобы не тревожились.
— Поезжай лучше домой. Матушка твоя жива? Она тебя выходит.
Какой-то фаэтон проносится мимо и чуть не сбивает нас с ног.
— Эй, посторонись, скотина бессловесная!..
Антон бросился вперед, ухватился за поводья и остановил лошадей.
— Ты что мчишься, как по турецким могилам? Мы болгарские солдаты… Имей к нам уважение!..
— Слушай, отпусти, а то господин кмет ждет… вон молебен уже окончился. Ну!
И он замахнулся кнутом.
Антон помедлил немного и отпустил поводья.
— Я тебе такого кмета задам, попадись только мне в руки. Я научу тебя, гада проклятого…
Злоба душит Антона. Он протянул мне руку со словами:
— Прощай, братец. Тороплюсь. Если когда услышишь, что я болтаюсь на перекладине, не удивляйся.
Он ускорил шаг и исчез. Народу поубавилось, и я пошел по улице Марии-Луизы.
Надо, надо уезжать отсюда… Уже шесть вечера, а солнце все еще заливает город горячими волнами. На фасадах домов развеваются флаги, из окон выглядывают люди, падкие до зрелищ.
Ноги совсем отказываются служить мне. Еще один день напрасных скитаний… Как видишь, любезный, ничего не получилось из твоих маневров, ну-ка, возвращайся обратно в свою скорлупу.
Я чувствую приступ тошноты. Кружится голова. Около кафе «Македония» я бессильно опускаюсь на тротуар и прислоняюсь к афишной будке. Учреждения изрыгают потоки чиновников, которые текут вниз, к Ючбунару.
Много знакомых прошло мимо, но ни один не вгляделся повнимательнее, ни один не узнал меня. Впрочем, мою персону и нелегко приметить — остановившийся слева автомобиль несколько заслоняет меня.
Передохну минут десять — пятнадцать и двинусь дальше, к вокзалу. Одно происшествие, довольно странное, окончательно меня расстроило. Я не успел даже понять, как это произошло, не видел женщины, которая поравнялась со мной, а то, быть может, поступил бы иначе.
Вдруг она остановилась и, словно это было самым обычным делом, нагнулась и сунула мне в руку… монетку. Серебряную монетку в пятьдесят стотинок; монета скользнула у меня меж пальцев, покатилась и пропала под колесом машины.
У афишной будки собралась группа оборванных бедняков. Обсуждают манифест о заключении мира.
Кто-то монотонным голосом читает:
«Солдаты! В минуту, когда вы уже возвращались по домам, нас постигло новое несчастье…
Спровоцированные нашими бывшими союзниками, мы снова оказались втянутыми в тяжелую борьбу…
Истощенные и усталые, но не побежденные, мы вынуждены свернуть наши славные знамена до лучших времен…
Рассказывайте своим детям и внукам о доблести болгарского солдата и готовьте их к тому, чтобы в один из грядущих дней они оказались в силах завершить славное дело, начатое вами».
«Аминь! — думаю я. — Вот именно. Завершить в один из грядущих дней славное дело…»
От дворца по направлению к Банской площади движется полицейский эскадрон. Кордон преграждает выход на Пиротскую улицу. Кони беспокойны, всадники — насторожены. Улицы наполняются возбужденными и любопытными людьми.
В воздухе, словно знамя, колышется песня:
Кто в грозной битве пал за свободу —
Не умирает…[43]
Толпа волной захлестывает меня. Подымаюсь на ноги, боясь, как бы не затоптали. Перед глазами мелькнула валяющаяся под колесом серебряная монетка; вспоминаю женщину, бросившую мне ее, и думаю: бедная, может, и у нее на фронте сын или брат, от которых давно нет никаких вестей.
— Долой!
Этот призыв рассекает воздух. Вся площадь содрогается от него. Конский топот смешивается с криками толпы, которые растут, превращаясь в бурю. Толстый пристав, командир эскадрона, кричит во весь голос:
— Господа! Прошу разойтись, иначе буду вынужден применить оружие! Это приказ, господа, приказ господина министра.
Он объясняет это группе горожан, благонадежность которых написана на их лицах.
Толпа со стороны Ючбунара напирает, полицейские подаются назад, людская волна увлекает их, разобщенных и беспомощных. Песня тонет в общем шуме:
…И люди песни о нем слагают…
Шоферы спешно принимают меры предосторожности: заводят моторы и отъезжают в более безопасное место.
Площадь переполняется народом. Течение толпы и меня увлекает с собой.
Все удивленно оглядываются на меня, — столь странный, необычный у меня вид. Во главе толпы — студенты, веселые, возбужденные.
— Ну и ну… — бормочет кто-то рядом со мной. — Послушай-ка, ты не с того света явился?
— Э, да в тебе едва душа держится.
Многие из них мне знакомы. Неужели ни один так и не узнает меня? Неужели зубы войны искромсали меня так сильно, что я стал не похож на себя?
Кто-то тянет меня за рукав.
— О! Дорогой! Гляди-ка! Как же так? Откуда?
Меня окружают со всех сторон. Поддерживают, чтобы я не упал.
— Пойдем с нами протестовать против виновников нашего разгрома, против тех, из-за кого мы проиграли войну.
Вспоминаю тех, в церкви. Те молятся о Милане, Стаматко. Свертывают знамена до лучших времен… А Милан и Стаматко лежат в земле — и за что? Ни за что и ни про что.
Улыбка моя жалка, беспомощна. Меня подхватывают с обеих сторон.
— Это тоже ничего не даст, — тихо роняю я.
— А ты чего хочешь?
— Виселиц!
— Смотри-ка! Впрочем, может, ты и прав…
Людская река вышла из берегов. В хвосте колонны рабочие со знаменами и плакатами. Полицейский кордон разорван; полицейские вступают в свою законную роль блюстителей порядка, медленно шагая вдоль тротуара.
Здесь песня уже иная. Она раскатывается гулким эхом, отражаясь от стен высоких зданий; заключительные ее слова тонут в шуме громкой, уверенной поступи.
…Это есть наш последний и решительный бой…
Лица у всех разгоряченные, словно озаренные пламенем бунта, глаза горят лихорадочным блеском. Песня несется по узкой, как туннель, улице, то затихая, то снова усиливаясь, разрываемая разнородным говором людей, вливающихся с соседних улиц.
Возле площади Александра толпа останавливается. Здесь преграждают путь новые полицейские кордоны, кони угрожающе вздымаются на дыбы.
— Долой! — гремит по площади.
Пронзительные, как стрелы, свистки несутся по всем направлениям, оглушая полицейских.
— Долой предателей!
— Под суд могильщиков Болгарии!
Вот народ уже на площади. Антон, безусловно, где-то здесь, думаю я, это его стихия… Или нет — он снизу подкапывает почву под их ногами… Встают в памяти фронтовые ночи — огонь и металл, — картины боев, мгновенные, мимолетные, похожие то на разноцветное тряпье, то на каких-то темных подбитых птиц. Серые, безымянные кресты в лунную ночь, огоньки неприятельских позиций…
— Что с тобой? — спрашивает мой товарищ справа.
— Ничего, — отвечаю, — слабость страшная.
В глазах кружатся светлые точки; кажется мне, что я лечу над землей. Стараюсь ступать увереннее, готовый помериться силами с самим богом войны, фельдфебелем Марсом.
— Ты ранен?
— Да, пустяки…
Сзади нетерпеливо напирают: