Людмил Стоянов - Избранная проза
— Приятно, господа, видеть настоящего солдата, исполнившего свой долг. Да. Мало таких людей, и мы обязаны шапку перед такими снимать. А ты, юноша, лучше перейди отсюда на улицу Аксакова, чтобы не наживать неприятностей…
Он быстрыми шагами удаляется, восхитив публику отеческим обхождением с простым солдатом, который, при всем этом, получил приказание освободить улицу от своего присутствия.
Я иду дальше по направлению к Орлову мосту.
Ну, думаю, этот уж, конечно, узнает меня.
Приятельски улыбаюсь ему, смотрю прямо в глаза. Известный писатель, автор патриотических рассказов. Мгновение он стоит, пораженный моим видом. Затем здоровается.
— Смотри-ка! Как же ты отощал…
— Да, много пришлось пережить, но…
— Неужели не нашлось никого другого, чтобы гибнуть в тех диких краях?
— Что поделаешь — долг перед отечеством, как говорится…
— Ведь ты же архитектор, почему тебя не взяли хотя бы в саперы… Черт возьми, без смеха смотреть невозможно… Извини, но в этом одеянии у тебя такой жеваный вид! Ха-ха-ха-ха! Послушай, надо повидаться. Приходи, мы по-прежнему собираемся в кафе «Болгария», обсуждаем события. Там все братья-писатели, играем в таблу, шахматы и проливаем свет на политику…
— Значит, все по-старому?
— Да.
— Все здоровы?
— Дураков нет, чтоб позволить распороть себе брюхо ни за что ни про что…
— То есть как?.. А отечество… долг…
— Я хотел сказать, берегут свою жизнь для более благородных целей — для искусства… Одни сражаются винтовками, другие — пером… Вот я, например, — скоро выходит моя новая книга, в которой я воспел героев — наших солдат.
— Как она называется?
— Что?
— Да книга.
— «Терновый венец».
— Постараюсь купить.
— Непременно. Ты найдешь в ней объяснение многому: войне, подвигу, самопожертвованию…
— Не сомневаюсь.
— Но мы еще об этом поговорим. Ты куда?
— В сад.
— Тогда до свидания. Приходи непременно.
— До свидания.
Он уходит, а я с завистью смотрю ему вслед.
Широкая улица остается за моей спиной — чистая, светлая, пестрая, с острыми башенками зданий и огненно-красными облаками на западе, где гаснет вечернее солнце. Человеческий поток здесь редеет, растекаясь по аллеям.
Деревья и цветы навевают на меня грусть. Хочется быть среди людей, слышать их шаги, ощущать взгляды, улыбки.
Рядом со мной на скамейку садятся двое пожилых мужчин. Я невольно слышу обрывок их разговора.
— Ну, а потом? Кто же взял подряд?
— Разумеется, барон Гендович. Он и поставил ту гниль, из-за которой померзла наша армия…
— Чудеса! Неужели нет тюрем для таких воров, черт возьми!
— Тюрем? Ха-ха-ха! Он еще орден получит, помяните мое слово.
Я шел сюда с определенной целью, но не достиг ее. Прогулка утомила меня. Назад иду мимо собора Александра Невского по Регентской улице. Не могу я ослушаться генерала — так глубоко въелась в меня военная дисциплина. Генерал! Это непостижимое громоподобное слово повергает в трепет все воинские чины — до ефрейтора включительно. Не имеет значения, что он с трудом подписывается: грамотность — не генеральская добродетель. Не страшны генералы только нам, рядовым, — слишком велика дистанция между нами. Но страх перед начальством — во всей его иерархии — передался и нам. «Генерал прибывает» — это значит, что оживает и вступает в действие весь дисциплинарный устав до последнего параграфа. Это слово обладает магической силой, которой подчиняюсь и я, хотя и возвращаюсь не по улице Аксакова, как приказал генерал, а по Регентской.
В здании университета тишина — вот сейчас оттуда повалит молодежь… и она тоже… Ах нет — я вдруг вспоминаю, что теперь каникулы и университет закрыт… До чего стал несообразителен…
— Эй, не зевай, под автомобиль попадешь! — слышу я окрик городового.
Из ворот дворца медленно выезжает автомобиль с царской особой. Вид мой, должно быть, столь необычен, что царь долго смотрит на меня, и рука его медленно тянется к козырьку. Я тоже козыряю…
Неспешно прогуливаюсь по тротуару под высокими темными акациями.
Мимо движется похоронная процессия; никто не провожает покойника, если не считать взвода солдат, которые следуют за гробом по долгу службы, чтобы произвести залп, когда гроб начнут опускать в могилу.
Низший чин, умерший в каком-нибудь госпитале, — кто знает, из какого он глухого села… Через две-три недели общинный служитель принесет домашним узелок с вещами и небрежно бросит его.
— От вашего сына, мамаша… вот, получайте…
Акации темнеют все больше. Решительно махнув рукой, я поворачиваюсь и шагаю к вокзалу.
3У церкви святого Краля огромные толпы народа. Звонят в колокола. Торжественное настроение. Митинг, наверное, или манифестация по случаю заключения мира.
Нет — панихида по погибшим. Те, что спасли свои шкуры, молят бога упокоить души тех, кто уже лежит в земле. Один за другим прибывают министры, дипломаты, высшие чиновники, журналисты. Отдельной группой стоят генералы и другие воинские чины; они полны чувства собственного достоинства, недвижимы, словно изваяния.
Как много знакомых! Да ведь я знаю этих людей, видел не раз, слушал их речи о «братьях по ту сторону Рилы и Родопов»… Может, им по штату положено проповедовать патриотизм, самопожертвование — нужны, поди, и такие люди… Среди них немало молодых, крепких, атлетически сложенных, которые, однако, понятия не имеют, что такое ранец, ремень винтовки, снег, грязь, голод и вши… Нет, они не могут даже представить себе такого унижения, их деятельность куда важнее, и поэтому совесть у них спокойна, более того, они горды тем, что достойно выполнили свой долг.
Кто бы что ни говорил, а мир устроен отлично.
Оратор продолжает разглагольствовать своим тоненьким голоском, переходящим в фальцет:
— Да, опечаленные сограждане, настали дни великого горя. После стольких славных побед, удививших мир, нас заставляют вновь вернуться к старым границам. Люле-Бургас, Одрин, Чаталджа — эти, говоря словами народного поэта, «величественные даты», неужто останутся они лишь пустыми звуками? При одной мысли об этом кровь стынет в жилах… Наши герои, дорогие сыны народа, достойно исполнили свой долг…
Чувствую, как у меня по спине забегали мурашки, а к горлу подступил комок. Обращаюсь к незнакомому мне соседу:
— Что он мелет, эта дурья башка?..
Сосед поворачивает ко мне голову — сухую чиновничью голову с очками на носу — и в изумлении смотрит на меня:
— Ты… о ком это говоришь?
— Он не имеет права распространяться о долге…
— Почему? Нет, вы скажите — солдат, а что себе позволяет!..
Он произносит это громко, все вокруг в недоумении оборачиваются в мою сторону.
Я пячусь на несколько шагов назад, потом отхожу к колокольне. Здесь свободнее, и я могу присесть на камень.
Обстановка трагическая. Меня душит, жжет изнутри, что-то скользкое ползет по телу, какая-то грязь, помои… Стаматко, братец! Милан, славный парень! За вас молятся! Слышите ли вы? Захарий! О вас читают молитвы, произносят речи, оплакивают вас. Слышите ли вы?
Я вот-вот расплачусь, нервы мои не выдерживают. Такая женская чувствительность приводит меня в отчаяние — хочется быть твердым…
— Болваны! Болваны! Болваны!
Мой голос теряется в общем шуме; я замахиваюсь тростью и бью себя по голове — это уже серьезные, мужские удары:
— Идиот! Идиот! Идиот!
Окружающие смотрят на меня с любопытством и смеются. Городовой толкает меня в плечо:
— Слушай, парень, не собирай зря народ. Ступай своей дорогой.
Я прихожу в себя.
— Правильно, господин городовой, самое для меня лучшее — идти своей дорогой. Под силу ли одиночке переделать мир…
Он подхватывает меня под мышки и выводит из толпы.
Нет, я, несомненно, болен. Утомлен до изнеможения, а мне еще предстоит пешком тащиться до вокзала: нет денег на трамвай.
Кто-то кладет мне руку на плечо.
Изумленный, оборачиваюсь.
— А!
Антон. Тот самый, что «расквитался с войной». Оборванный, заросший, он идет неторопливым, но крупным шагом, увлекая меня за собой.
— Куда путь держишь?
— Известно куда — к себе в село.
— А не боишься?
— Кого?
— Властей.
— Ха-ха-ха! Да ты ослеп, что ли?
— Почему…
— Не читал, что амнистию объявили?
— Вот оно что… Тогда другое дело.
— И все же я заставил этих господ поволноваться.