Людмил Стоянов - Избранная проза
— Не знаю, господин доктор. Но, видимо… раз кость не перебита…
— А как ты дотащил сюда эти остатки сапога?
Сапог на больной ноге разрезан ниже щиколотки.
— Ха-ха-ха, — добродушно хохочет доктор, и очки у него на носу подпрыгивают. Он оборачивается к сестрам и ассистенту: — Если б существовал медицинский музей, этот сапог следовало бы передать туда, как редкий экспонат.
Затем, подозрительно оглядев меня, спрашивает:
— Почему такой худой? Уж не болел ли?
— Да, холерой…
— Но сейчас ты здоров?
— Вещи мои продезинфицированы в Кюстендиле.
— Да, да… Холера — болезнь не страшная при правильном лечении. Она не передается по воздуху, необходима лишь чистота.
Сестры помогают мне обуться, они так нежны и внимательны, что я чувствую себя растроганным. Нервы мои распустились, как размотавшийся клубок. Не наделать бы глупостей — не расплакаться.
Выхожу на улицу.
Грубая, самодельная палка заменена тростью, подаренной мне матерью Милана. Она тоже не слишком изящна, но хоть удобна. Я ведь все еще прихрамываю.
Толпа прохожих оживленна, несмотря на ранний послеобеденный час. Утром, пока я спал, шел дождь, и сейчас воздух свежий.
Как часто прогуливался я здесь когда-то… Вот и высокие акации, но не могу заставить себя подойти к ним ближе. Поворачиваю назад, но потом опять возвращаюсь. Дохожу только до этого места — только до этого, не дальше. Там, впереди, — балкон, откуда мне бросали записки…
И вдруг — кровь застыла у меня в жилах, сердце остановилось — в дверях показались две девушки и направились в мою сторону. Свернуть бы куда-нибудь, но вблизи ни переулка, ни даже магазина. Сейчас она увидит меня, узнает, — может быть, это и к лучшему. Нужно следить за выражением ее лица, — мелькает у меня в голове. Взор ее скользит по противоположному тротуару, по акациям, затем останавливается на мне и… убегает в сторону… Она весела, обе девушки смеются и проходят мимо меня. Я провожаю их взглядом. Пройдя шагов двадцать, девушки оборачиваются, но ясно, что не я их интересую.
Она не узнала меня…
Мимо меня проносится знакомый.
— Эй, Янко, погоди, куда это ты так спешишь?
Янко останавливается и окидывает меня недоуменным взглядом.
— А… — произносит он, открыв рот от удивления. — Кого я вижу… Где ты так пострадал? Здравствуй.
Он трясет мне руку, неподдельно обрадованный тем, что я жив и здоров. Этот жизнерадостный парень — из нашей компании, мы вместе учились.
— Значит, герой… Браво, браво…
— Брось эти глупости, скажи лучше, что с друзьями? Где Миша?
— Кто, Котелок, что ли? Стал дипломатом.
— А Кирилл Сгурев?
— Заправляет на железной дороге.
— Смотри ты… А Станчо, помнишь его?
— Как не помнить… Военный следователь…
— Молодец парень… А ты, как твои дела?
— Я? Да ведь знаешь мою специальность… Служу в картографическом институте.
Он смущен. Не хочу приставать к нему с расспросами и подаю руку.
— Очень, очень рад, что вижу тебя в добром здравии. Надо будет как-нибудь опять собраться, попировать.
— Конечно, — отвечаю я. — Жизнь только начинается.
2На бульваре «Царь-освободитель» так же людно, как в мирное время. Встречные улыбаются, приветствуют друг друга… Элегантные парочки, офицеры в аккуратно пригнанных мундирах, штатские… Словно война идет где-то в Африке — так ревниво оберегают эти люди свое спокойствие. Их не волнуют даже выкрики мальчишек-газетчиков:
— Мир заключен! Болгария сохраняет свои старые границы! Манифест о демобилизации!
Я медленно двигаюсь вместе с толпой — мне некуда спешить, да и нога не позволяет. Вид у меня странный, он вызывает недоумение. Меня оглядывают с неприязнью, словно желая сказать: «Это что еще за чучело, откуда взялось?» Быть может, кое у кого я вызываю даже досаду, — ведь я живое олицетворение их нечистой совести.
— Ах, пардон!
Молоденькая дамочка смотрит на меня виновато и с изумлением. Наскочив на меня, она на мгновение остановилась, чтобы принести свои извинения. Но, смерив меня взглядом с головы до пят, тут же отвернулась и быстро зашагала прочь со своим кавалером, отряхивая юбку и тряся рукой, словно торопясь избавиться от чего-то нечистого…
Знакомьте, знакомые — на каждом шагу. Но все будто сговорились не узнавать меня — проходят мимо, погруженные в свои думы. Почему, однако, их не мобилизовали? Ведь ни грыжи у них нет, ни чахотки. Все те же люди, которых я встречал раньше, — писатели, журналисты, чиновники, — все они выполняют здесь, наверное, важные секретные поручения, как тот мой приятель из картографического института… Кто знает? Не мое дело копаться в закулисной жизни других людей, но все это крайне меня изумляет. В памяти невольно возникают походы, сражения — и солдатский люд, бай Стоян, бай Марин, с их бессловесной покорностью…
— Эй, солдат, тебя зовут!
Останавливаюсь, оборачиваюсь. Передо мной высокий офицер с лихо закрученными усами. Он строго спрашивает:
— Ты что, не знаешь, что солдатам здесь ходить запрещено?
— Вот как? Не знал.
— Так не отвечают.
— Я отвечаю на ваш вопрос, господин…
— Почему не отдаешь честь?
— Извините.
— Никаких извинений — отправлю под арест.
Я несвязно бормочу:
— Прошу вас… Я тороплюсь по делу… я больной… и раненый…
Вокруг собираются любопытные.
Слышатся голоса:
— Это уж ни на что не похоже!..
— Оставьте человека в покое… Не видите, что он еле на ногах стоит?
Офицер не сдается:
— Нужно научить его порядку и дисциплине. Разболтались все…
— В свое время надо было учить, сейчас уже поздно.
Кто эти доброжелатели? Офицер начинает сбавлять тон:
— Куда идешь?
— В Борисов сад… Повидать нужно кое-кого…
Мой ответ не удовлетворяет его, но, пренебрежительно махнув рукой, он говорит:
— Начальству нужно отдавать честь. Можешь идти, — и удаляется.
Сконфуженный, с пылающим лицом, я стою посреди толпы; наконец, собравшись с силами, продолжаю свою прогулку.
Все расступаются передо мной, скорее из боязни, чем из уважения. У меня настолько несуразный вид, что люди бледнеют и стараются поскорей отойти подальше. Я — живой укор, призрак, явившийся сюда из окопов Калиманского поля, чтобы смутить нечистую совесть всех этих людишек, пристроившихся в теплых местечках, уцепившихся за юбки своих жен; всех этих поставщиков низкопробных товаров и гнилого снаряжения, заплесневелой брынзы и недопеченного хлеба, поставщиков полушубков, раздаваемых в июле, и оптимистических газетных статей, печатающихся после поражения; всех тех, кто заполнил сегодня улицы вместе со своими родственниками из бесчисленных канцелярий, лазаретов, казарм; дипломатов, непригодных быть даже кучерами, генералов, оставшихся без армий, — всего этого безответственного мира, вороватого и подлого, с его хваленым «патриотизмом», да, да, теперь ясно, почему Антон хотел расквитаться с войной…
Голос мальчишки-газетчика:
— В Бухаресте подписан мир![42] Знамена свернуты до лучших времен!
И тут же добавляет себе под нос:
— Как же, ждите…
Я размяк от размышлений, разволновался при воспоминании о тех, кто сложил свои головы в Македонии… Милые друзья, славные ребята… Да будет земля вам пухом.
Офицер был прав: солдатам не следует появляться тут — особенно в таком неприглядном виде, как у меня, оскорбляющем благопристойность, портящем настроение публике.
Нигде не видно ни одного солдата, если не считать какой-нибудь расфранченной штабной птицы — писаря или ординарца.
Вдруг сердце у меня замирает. Перед глазами вертятся красные круги и красные лампасы.
Генерал.
Козыряю с грехом пополам, не вытянувшись во фронт.
Он останавливается.
— Откуда прибыл, служивый?
— С фронта, господин генерал.
— Ты здесь не задерживайся, а то нагорит тебе от какого-нибудь молодого офицерика, — есть среди них ретивые. Тебя где ранило?
— На Калиманском поле, господин генерал…
— Молодец, браво… Но очень уж ты отощал…
— От болезни…
— И болезнь еще ко всему?
— Да, холера.
— Смотри ты, смотри… Поздравляю с избавлением.
Генерал — плотный человек с толстым, мясистым лицом и русыми, закрученными усами, — очевидно, любитель громкой фразы и парадного жеста. Он обращается к толпе любопытствующих, собравшихся вокруг нас в ожидания «зрелища».