Дюла Ийеш - Избранное
Наша бабушка была высокой, почти на полголовы выше деда, смуглой женщиной с энергичным взглядом; родом откуда-то из Верхнего Шомодя, но, разумеется, тоже из пусты, принадлежавшей герцогу. Это она привнесла в нашу семью гренадерский рост и несгибаемую силу воли. Ее отец также был овчаром, но подробностей о нем я никогда не знал. Сама она иногда, правда, очень редко, вспоминала только одного своего деда, некоего Ласло Берчека, который был «богатырь на редкость» и повидал свет; совсем один, без охраны, он ежегодно возил серебряные талеры герцогу в Вену. Из всех моих предков, которых я не видел воочию, этот Берчек представляется мне наиболее ярко. Я воображаю себе его стройную фигуру, смуглое энергичное лицо, слышу его отрывистую речь. Представляю, как он выпрыгивает из седла у какого-нибудь заезжего двора и, поправив оружие, проходит к буфету. Бабушка говорила, что мой старший брат очень похож на него. Берчека зарезали в возрасте двадцати девяти лет 3 октября какого-то года восемнадцатого столетия — в этот день бабушка отмечала его память, как и многих других, постом и молитвами с утра до ночи, так как была чрезвычайно набожна. Нам, детям, тоже приходилось вместе с ней молиться и громко просить всевышнего о спасении души некогда убиенного Берчека, поскольку он без покаяния вошел, как мы надеялись, в чистилище. Такова сила традиций.
Что за женщина была родительница? Как уживалась с дедушкой? Я боялся ее. Лучше всего я запомнил, какие холодные были у бедняжки ноги, когда она лежала в гробу, — мы с двоюродными братьями и сестрами по очереди трогали их, чтобы она не ходила привидением.
Много времени спустя, когда, рассчитав свои дни с минутной точностью, дед проводил их в церковных песнопениях и алкогольном дурмане, он остановился как-то перед давильней и после долгого молчания медленно, с большими паузами, выжал из себя ответ на вопрос, вероятно, заданный ему лет пятьдесят назад:
— Предлагали мне девушку и из Дюлая, и из Пулы, одна уж и платок мне отдала. «Дочь овчара, как раз по тебе, Янош», — говорили. А я все-таки не согласился, потому как работник вроде меня не должен идти зятем в чужой дом — там он только портянкой тестя станет, — а должен иметь над головой свою крышу. Мог бы я жениться и на ком-нибудь покрасивше и побогаче Нанчи, да ведь она в девках могла пройти целый день пешком, чтобы только принести мне смену белья. Ни разу не пожалел я, что взял ее, — добавил он, внезапно вскинув голову, и уставился на меня мутными глазами.
К тому времени прошло уже десять лет после смерти бабушки. Тогда-то и услышал я впервые ее имя, и это простое имя вдруг превратило ее в живой образ — крепкую девушку с твердым характером и честолюбивую молодицу, неутомимую, бережливую хозяйку, которая была в семье головой.
На чем она экономила? Недавно мне в руки попал один трудовой договор деда, в котором указывалось, что за верную тридцатилетнюю службу его годовое жалованье повышается с пятидесяти до семидесяти форинтов.
Свою религиозность, далеко превосходящую простую набожность, бабушка привила и мужу, и детям. Она наверняка ни за что на свете не смогла бы пойти против своей совести. Не было такого соблазна, который побудил бы ее протянуть руку к чужому. Если она и протягивала к чему-либо руку, то могла делать это только со спокойной совестью, без сознания греховности своего поступка. Они с дедом жили в добром полудне езды от нас, на третьей пусте; после каждого посещения мы возвращались от них с богатыми подарками, потому и ездили к ним часто. Однако живого или резаного барана мы погружали в задок телеги и прикрывали сверху сеном в большой тайне уже при выезде из пусты. Боялись управляющего или старшего пастуха? Нет. Поступали мы так только из-за бабушки, душа которой не вынесла бы, если бы что-то с ее ведома было увезено из пусты. А вот в границах пусты — там она все, совсем как императрица, считала своим.
Властвовала она и над людьми: кузнецы, огородники, кладовщики, сторожа, слепо подчиняясь, приносили и делали ей за счет имения все, что она просила. Повелевала она не властью мужа, а, можно сказать, на демократической основе, потому что смогла убедить всех, что в этом ее призвание.
Такой же фигурой, хоть и совсем иной закваски, была и бабушка по материнской линии. Я считаю не простой случайностью, что на обоих флангах нашей семьи верховодили, управляли боевыми действиями женщины. В этом душном прадедовском мире, в целом так много сохранившем от племенного быта, во всех семьях господствовали женщины, матери.
Господствовали, но не подавляли мужчин; мужчины неделями пропадали в поле, да и зимой спали вне дома, у большинства даже не было своего места для сна в темной клетушке, в каждом углу которой жило по семье; спали в господских хлевах, конюшнях, чтобы и ночью присматривать за скотом. От дома их отчасти отпугивали и заботы, вечные жалобы, визг и плач, рождение и почти столь же частая смерть детей — снести все это по плечу только женщине. И женщина принимала все это на себя с не меньшей яростью и отвагой, чем самка животных. По сравнению с женщинами мужчины жили как вольные птицы. Если семья хоть немного поднималась, это показывало силу, а если опускалась — слабость женщины.
Моя бабушка по материнской линии была гениальна.
Я спокойно пишу это слово, ясно сознавая его значение. Если мать отца посредством бастионов, сложенных из форинтов, хотела взять поток грядущего под свой контроль и за одну шестифоринтовую монету готова была пожертвовать здоровьем, а то и жизнью своих воинов, а также своей собственной жизнью, то мать моей матери верила лишь в силу духа. Это была образованная женщина, обладавшая феноменальными фактическими знаниями, по начитанности не имевшая себе равной не только в пусте, но и во всем уезде, а может, и в комитате. Она была из прислуги, служила уже с девятилетнего возраста — у мясника, у чиновника, у еврея-лавочника, а последние четыре года работала у одного из директоров пивоваренного завода в Кёбани домашней прислугой. Здесь она поняла, что существует другая жизнь, совсем иная, чем та, которой жили ее родители. Здесь познакомилась с дедушкой и сразу же с неиссякавшим всю жизнь, переходившим в обожествление пылом влюбилась в его и на самом деле незаурядную красоту, обходительность, благородное имя — звали его Лайош — и, я думаю, не в последнюю очередь, в его беспримерную беспомощность. Дедушка тогда освободился из солдатчины, но домой, в родную деревню, не поехал, а поступил работать на завод, у директора которого жила в прислугах бабушка. Он был столяром.
Когда бы бабушка ни называла профессию своего мужа, даже в глубокой старости, она всегда на секунду останавливалась и обводила всех вокруг строгим взглядом. И я тоже преклоняюсь перед той энергией, тем упорством, с каким все члены семьи, за исключением самого деда, держались за этот титул. Потому что дедушка и в самом деле был столяром, хоть и усвоил это ремесло, будучи уже усатым.
Родился он в Дюлаваре, комитат Бекеш; шестнадцатилетним парнем «во время большой засухи» за семьдесят форинтов согласился пойти вместо кого-то на восемь лет в солдаты, поскольку в поле он особой пользы не приносил, а было их всего одиннадцать братьев. Он был так мал ростом, что после зачисления в армию матери пришлось подколоть его белый уланский плащ булавками, чтобы он мог ходить в этом плаще. Его определили в кавалерию, а он страшно боялся лошадей. К своему великому удивлению, я слышал от него, что у них за Тисой лошадь в ту пору была редкостью, пахали на коровах… А тут его назначили работать среди полутора тысяч норовистых коней. Три года он чистил и кормил их, шнырял между ними с замирающим от страха сердцем, пока наконец судьба не свела его с подмастерьем кузнеца из Толны, он-то и сжалился над ним. Они подружились, да еще какой дружбой!
О! Если б только мне когда-либо достало сил и способностей дать хоть малейшее представление о том, какая это была дружба! Они не расставались всю жизнь, и семидесяти двухлетним стариком мой дедушка, полуслепой, однажды утром как сумасшедший двинулся в путь за границу, в занятый тогда сербскими войсками Муракез, чтобы только пощупать, сохранился ли на могиле друга крест, который он когда-то вытесал своими руками. Этот подмастерье перетянул его из конюшен в мастерские конного завода, где рука его неожиданно быстро обвыклась с топором, чтобы уже никогда не выпускать его. Этот подмастерье, который своим громким голосом, порывистостью и напористостью был полной противоположностью деду, потащил его после их совместного освобождения в начавший тогда процветать Пешт, а там — с завода на завод, потому что они хотели подрядиться на работу лишь в том месте, где одновременно нужен был и кузнец, и столяр. Он присматривал за дедом, заботился о нем до тех пор, пока не передал эти заботы бабушке, заложив основу их брачного союза своим одобрением, взятой напрокат кроватью и суммой в десять форинтов. Потому так скромно, что он и сам тогда женился; иначе ведь и быть не могло: они все делали одновременно, у них и дети рождались примерно в одно время. Разница была только в том, что кузнец вместе с женой получил и работу: он женился на дочери рацэгрешского кузнеца. Через два месяца и наш дед с бабушкой тоже приехал в пусту. Безжалостная судьба поразила молнией тамошнего столяра и таким образом освободила место для дедушки.