Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан
Затем коммерсант спросил графа, почему тот не смотрит вверх – скажем, на деревья, на которых, между прочим, висит кое-что. Клотар поднял глаза: к стволам были прибиты – Рафаэлой – белые таблички с короткими надписями, напоминающими таможенные уведомления о чувствах. «Клянусь Богом, моя дочь сочинила это без посторонней помощи, – похвалился отец, – ей удалось создать, как мне думается, нечто совершенно новое и велеречивое». Граф немного постоял перед ближайшими сентиментальными дощечками и сердечными листочками этих поэтических цветов; нотариус тоже успел прочитать несколько прикрепленных к миру – наподобие инструкции по использованию, привязанной к аптечному пузырьку, – указаний, как следует принимать прекрасную природу: сколько ложечек и в какие часы. Вальту понравилось такое заведение для коррекции чувств, где предлагались абонементные или пасхальные программки весенней природы, транспортные накладные разных времен года, а также копии тайно перепечатанных титульных листов иллюстрированной Библии природы.
Однако Клотар молча двинулся дальше. Вальт же сказал, воодушевившись «помогающими в бедствиях» табличками на деревьях:
– Здесь всё прекрасно: и достопримечательности, и деревья, и таблички. Поистине, должно почитать всякую поэзию, даже и само стремление к ней. Правда, только высочайшая поэзия – греческая, – подобно шахтам земного шара, становится тем более теплой, чем глубже ты в нее проникаешь, хотя на поверхности она кажется холодной; тогда как другие стихи согревают нас лишь поверхностно.
– Мой квартирант, господин нотариус Харниш, – поспешно пояснил Нойпетер, раздраженный тесным присутствием и дерзостью Вальта, когда граф вопросительно взглянул на него. – А вон то озеро вокруг Эрменонвиля – озером моя жена называет тот пруд, потому что она разбирается в садах, она ведь родом из Лейпцига, – тот пруд, говорю я, был просто выкопан вокруг острова, который я велел насыпать над могилой своего покойного папаши – купца, с которым мало кто мог сравниться. Статуя, которую вы там видите, – это он сам.
С острова на посетителей смотрел – одинокий, как Робинзон, среди плакучих ив и тополей – покойный Кристхельф Нойпетер-старший, изваянный из камня, но в купеческом одеянии, так что изображенный в мраморе парик с футляром, петрифицированные перекрученные чулки и полы сюртука не позволяли этому худому человеку казаться таким грациозным, каким он мог бы выглядеть, если бы стоял здесь обнаженным.
– Скажите откровенно, что вы думаете об этом паркенеподарке? – спросил Нойпетер-сын.
– А что означает эта удивительная деревянная пирамида, – спросил, в свою очередь, обходящий остров и озеро граф, – основание коей наполовину парит над водой?
Придворному агенту вопрос понравился; и он плутовато ответил:
– В эту пирамиду можно приличным образом зайти через дверь.
– Пирамида Цестия? – вполголоса поинтересовался Вальт.
Граф не понял, что имел в виду меркантильный плут.
– Ну, – пояснил свою мысль хозяин, радуясь возможности еще и словесно прикрыть это маскировочное покрытие, – она просто служит, при случае… когда у человека возникает нужда… когда он, например, много пил за обедом, и пошел прогуляться по саду, и теперь, конечно…
– God d..! – пылко воскликнул понятливый граф. – Мне нужно в эту пирамиду! – И, пресытившись объяснениями агента, подал знак, чтобы тот оставался на месте.
Радуга – под нее был замаскирован с помощью красок деревянный мостик – вела к пирамиде. Невинный нотариус мыслил слишком деликатно, чтобы понять всё. Гордый коммерсант, находивший, что стоять здесь крайне неприлично, пробормотал наполовину для себя, наполовину для Вальта: «Учтивый человек, настоящий вельможа!» Но он не оставался на месте так долго, чтобы нотариус, внезапно возмечтавший написать гигантский поколенный портрет Клотара, успел хотя бы мысленно натянуть холст на подрамник; Нойпетер покинул нотариуса, так и застывшего с пламенеющей кистью в руке.
Какой-то деликатный гений отвлек одинокого теперь Готвальта от намерения ступить на арку моста-радуги, открыв ему… истину. Юноша отскочил оттуда сразу на полторы парковые аллеи: его ведь уже привел в раздражение аристократический цинизм застольного этикета, позволяющего публично обнажать зубочистки; однако на агента он не держал сердца за то, что тот водрузил на отцовском Тополином острове островерхий памятник именно такого рода: в случае Вальта избыток любви часто шел во вред его хорошему вкусу, хотя с другими людьми бывает наоборот.
Когда граф вернулся с Эрменонвиля, Вальт прохаживался по узким радиальным дорожкам, надеясь случайно столкнуться с ним и потом прогуляться уже вдвоем, слившись воедино. Но граф, желавший пребывать в одиночестве, издали заметил своего постоянного преследователя и досадливо уклонился от него. Самому нотариусу в конце концов тоже надоел этот дружеский балет, потому что рассыльный из лавки неотступно следовал за ним по пятам с затирочной кистью в руке, как учетчик шагов, и принимал в расчет каждый Вальтов шаг – постольку, поскольку затирал его след.
– Насколько же совершенно иным было бы мое счастье, – грезил нотариус, – если бы я упал в воды озера, а мой юноша вытащил бы меня на берег, и я лежал бы, роняя слезы, у его ног. А о втором варианте я даже и не думаю, ибо тогда счастье было бы слишком велико: что он мог бы и сам броситься в воду, а я оказался бы тем блаженным, который спас бы его гордую жизнь и, прижав к груди, вернул к бытию.
Между тем, он нашел на своем пути нечто лучшее: потерянное письмо к Клотару. Пока Вальт оглядывался по сторонам, желая передать письмо по назначению, граф вернулся в общество гостей, направлявшихся к дому. Вальт побежал следом. Граф, как оказалось, уже ускакал в деревню. Но нотариус не особенно огорчился, потому что благодаря письму получил в руки право завтра с утра навестить графа в собственной его комнате.
Вальт поспешно поднялся в свою комнату – не без приятного ощущения, что он, единственный из гостей, остается в доме, тогда как всем другим пришлось этот дом покинуть; – он осмотрел находку и спокойно прочел, что написано на уже вскрытом письме – снаружи. Потому что прочитать написанное внутри письма, принадлежащего другому, чужому, – на такое он не был способен. Его учитель Шомакер – который, как выразился Вульт, закладывает основы лесного законодательства для заплесневелых лесочков философии – утверждал, что нельзя читать даже напечатанный текст, если он был опубликован вопреки желанию автора, потому что легкость совершения греха и наличие соучастников ничего в сути греха не меняют. На печати было изображение летящей голубки с оливковой ветвью в клюве и в когтях. Конверт приятно пахнул. Вальт достал из конверта письмо, развернул его, держа подальше от глаз, и без усилий прочитал подпись – Вина, – и сразу же отложил листок… «Я хочу отдать ему все свои примулы», – сказала она однажды, в далеком детстве; и из тогдашних темных, усыпанных цветами кущ до сих пор непрерывно доносились эти певучие звуки, будто их выпевали незримые соловьи. Но теперь дрожащая струна – чьи звуки прежде окутывали сладостной тоской его сердце – соприкоснулась с пальцами; он в буквальном смысле держал в руке свое прошлое, свое детство… И сегодня, в концертном зале, оно, незримое, полностью выйдет из скрывающего его слепого облака…
Его теперешний порыв не нуждался в кисти живописца, поскольку любой порыв на любом живописном полотне выглядит застывшим.
Он поднес открытое письмо близко к глазам, но в перевернутом виде… Бумага была голубовато-бело-нежной, как тончайшая кожа со множеством прожилок, – строчки, даже перевернутые, казались изящно-равномерными – оттиснутые цветочные гирлянды украшали со всех четырех краев бумажный лист – Вальт стал рассматривать каждую – надеясь найти примулы – но когда искал их в нижней гирлянде, ему бросилась в глаза последняя строчка, с семью последними словами. Тогда он, испугавшись, снова вложил лист в конверт.
В письме же, адресованном Клотару, значилось: