Сатанинская трилогия - Рамю Шарль Фердинанд
Все было словно как прежде, но что-то добавилось; словно было у них все то же самое, но появилось и что-то еще, чего раньше они не имели; словно, все зная, они узнавали вновь; сначала они не решались, потом преисполнились решимости.
Они качали головами.
Ведь не могли же они ошибаться! Ведь они были правы в своей непреклонности, в том, что любили, несмотря ни на что!
И они сказали:
— Теперь мы дома!
Небесная твердь
I
Те, что были призваны, поднялись из могил.
Они отталкивали землю затылками, буравили ее лбами, будто растущие зерна, выпрастывающие наружу зеленеющие побеги. Они снова обрели тела.
Светило яркое солнце. Чудесный ослепительный свет озарил их руки, одежды, шляпы, усы и бороды.
Было это неподалеку от деревни, там, где их оставили, опустили на веревках в землю старого и нового кладбищ, возле новой церкви и тех, что более не существовали, поскольку принадлежали разным эпохам. Они поднялись из ям, их осветили лучи. Вновь обретенными глазами смотрели они на солнце, вновь обретенными ртами вдыхали воздух. Вначале, едва держась на ногах, они пошатывались, затем ноги окрепли.
Тогда пошли они в сторону деревни [15], каждый видел ее впереди, поскольку и деревня была восстановлена, и церковь, и их дома, — все походило на то, каким было прежде, только казалось новым, чистым, — дома из камня и дерева под сланцевой кровлей; каждый вновь обрел дом, каждый искал его взором среди других, и каждый нашел, и все они разошлись по деревне.
Старая Катрин встретилась возле дома со своей внучкой Жанн.
Она остановилась, снова сделала несколько шагов и снова остановилась.
Она не осмеливалась в такое поверить после того, как потеряла ее. Не осмеливалась поверить, что каким-то образом могла ее снова встретить, беды делают нас недоверчивыми.
Это случилось на пологой мощеной улочке возле дома, она пошла по ней с одного конца, Жанн с другого. Катрин видела, как та приближается, сама она больше не двигалась.
Стоя у каменной лестницы, ведшей сначала на крыльцо, затем на кухню, она скрестила длинные, худые, будто выточенные из бурого дерева, руки, а маленькая Жанн бежала навстречу, так быстро, как только могла, но затем и она замерла, встала; сердце ее было еще совсем юным, совсем новым, доверчивым, оно еще не ведало обманов, и она первой двинулась с места, закричав:
— Бабушка! Бабушка, это ты?!
Она подбежала. Прижалась к большой сборчатой юбке, корсажу из грубой шерсти, уткнулась в полосатый бумазейный передник и встала на цыпочки, протянув ручки, подняв глаза:
— Бабушка, это ты! Я узнала тебя… А ты, ты не узнаешь меня?
Катрин все не решается, но потом не выдерживает.
Она нагнулась, — спина ее, прежде одеревенелая, несгибаемая, вновь стала гибкой, — она склонила голову, всплеснула длинными, худыми руками, обняла ее:
— Неужели это ты? Неужели это ты, моя маленькая Жанн? Конечно же, это ты!
И потом:
— Как такое возможно?
Но Катрин видела, что теперь все возможно, потому что все уже не так, как прежде.
Они вместе поднялись по лестнице, вместе вошли на кухню. Пол был вымощен большими, плотно прилегавшими друг к другу каменными плитами, у стены стоял деревянный буфет. Все было как прежде, но красивее, чище, новее. Все будто обновили, подкрасили. Тарелки, стаканы сверкали. На столе — букет георгинов.
Малышка Жанн проговорила:
— Георгины из нашего сада!
Катрин спросила:
— Ты помнишь наш сад?
— О, да! Ты там со мной гуляла, держа за ручку. А когда я совсем разболелась, ты носила меня в сад на руках…
— Да, ты все помнишь.
Воскресшие, они подошли к окну.
В этот летний день (или же день, похожий на прежние летние дни) повсюду гудели пчелы, словно работала молотилка. Повсюду цвели распустившиеся одновременно цветы, на деревьях виднелись и цветы, и плоды.
Ах, прежние времена! Времена иной жизни! Времена тяжкие, жестокие, трудные, несправедливые! Катрин тоже все помнила.
Она думала о былых временах среди белых гвоздик, львиного зева, колокольчиков, светлых ирисов, фиалок.
На клубнике рядом с ягодами цвели цветы, кусты черной смородины были усыпаны кистями потемневшими и еще зелеными, повсюду всевозможные мхи и поросли цимбалярии.
Она не могла не думать о прошедших годах, комната была почти такой же, что и сейчас, но внутри, среди этих стен, и — главное — внутри нас самих…
Она усаживала маленькую Жанн на стул, укрывала ей колени шалью, так было прежде.
— Малышка, ты помнишь? Ты была здесь, я возвращалась. Я садилась рядом и больше уже не оставляла тебя, это ты от меня уходила. Каждый день. Напрасно я старалась, каждый день ты уходила все дальше, напрасно я говорила, напрасно умоляла и сжимала тебя в объятьях, меня никто не слышал, и однажды ты ушла насовсем, совсем меня бросила…
Она покачала головой. Что можно было поделать?
Ах, одно горе и беды были в те времена, но нам следовало держаться вместе, иначе ведь невозможно, на то и были у нас сердца и тела, так было нам суждено, так и никак иначе.
Так мы и были созданы, будто плющ с тысячью побегов и усиков, у которого, кроме побегов и усиков, ничего нет, вот и мы так же, в этом мы и нуждались, у нас тоже было лишь то, что гладко да голо, и мы цеплялись к клонившемуся, приставали к шатавшемуся, постоянно голодая, не в силах насытиться…
Она воскликнула:
— Малышка!
И позвала ее, повторяя:
— Ты! Ты!
И замолчала. А затем опять:
— Ты! Ты!
И умолкла. И снова:
— Ты!..
И по-прежнему удивлялась:
— Ты! Ты! Неужели это правда? Все это правда?! Но это была правда.
II
Они принялись знакомиться. Отправлялись друг к другу с визитами, и каждый рассказывал свою историю.
Молодые ходили охотнее с молодыми, старики со стариками, женщины, как прежде, встречались у фонтана; снова все беседовали поверх деревянных садовых оград; втроем или вчетвером садились по вечерам перед домами, сложив руки на коленях, покуривая трубки.
В один из первых вечеров там был старый Сарман [16], сидевший с двумя или тремя мужчинами того же возраста; он говорил, когда начался закат, говорил, когда спустились сумерки, говорил в наставшей темноте:
— Иногда кажется, спина еще побаливает. По утрам, когда встаю, порой кажется, ноги опять не гнутся. Ох, я знаю, это лишь мое разыгравшееся воображение. Но разве не следовало бы, чтобы оно проникло в самую глубь? Чтобы мы прежде почувствовали это в теле, дабы все оно продолжалось и дальше, несмотря ни на что?..
Больше шестидесяти лет (когда были еще года и люди еще не излечились от времени) он сеял, косил, жал, пахал, полол, обрезал, колол дрова, таскал навоз, ухаживал за виноградником, и даже теперь, продолжая говорить, порой поводил плечами, будто держа за спиной корзину, и вытягивал руки, будто кладя их на рукоять инструмента.
Порой он вытягивал ноги — то одну, то другую, с трудом разгибая их и сплевывая, с трудом сдерживая вздох, который вырывался из-под белых усов:
— В прежние времена было тяжко. Надо было вставать в четыре утра, чтобы лечь в десять (когда были еще часы). Теперь башенные часы звонят, только чтобы в воздухе разлились приятные звуки; колокольчик вверху тренькает, словно трется шеей о дерево чья-то корова; а помните, как было прежде? Звон был словно приказом, вытаскивающим вас из кровати, выбрасывающим вас на улицу в лютый мороз, под дождь и снег, в глубокую грязь и на сверкавшие льдом дороги, и неважно, остались ли силы; ничего не делали мы по собственному желанию; делали не то, что хотели сами, а то, что хотели от нас обстоятельства, вещи; мы делали, и все рушилось, и надо было делать все заново; и мы делали заново, и снова все рушилось… Помните?
Остальные качали головами.