Сатанинская трилогия - Рамю Шарль Фердинанд
— Земля — прекрасна!
И человек, сажавший дерево, тоже сказал:
— Земля — прекрасна!
Как легко жить: все мы друзья, целый отряд друзей.
Они снова принялись за прежние занятия, и каждый делал свое, но не по необходимости; все полдничали под деревьями, женщины в четыре часа дня, как прежде, приносили мужчинам полдник и доставали чашки, снимали крышки с бидонов, в которых приносили кофе с молоком, а потом и сами, подобрав юбки, садились среди цветущих маргариток, лютиков, анемон, безвременников, желтых, белых или лиловых крокусов, — цветы все цвели одновременно — в тени ветвей, и сквозь просветы меж листьев, словно сквозь губку, лился солнечный свет, кто-то прислонялся головой к стволу, касаясь коры, шиньон сползал на сторону — черный шиньон с густыми косами, в которые воткнут медный гребень.
Времени у нас достаточно, ничто нам больше не угрожало. Они оставались там столько, сколько хотели, а потом, когда хотели, возвращались домой. И снова оказывались на кухнях, где чувствовали себя счастливыми, все было им мило, все было вымыто, расставлено по местам; наступал вечер, слышался пастуший рожок Терез Мен, спускавшейся со стадом коз с гор.
Каждый вечер, возвращаясь в деревню, Терез дудела в медный рожок и точно так же делала по утрам, покидая деревню, дабы люди могли привести животных или забрать.
IV
Столяру Шемену больше не требовалось делать гробы. Такова еще одна великая перемена: больше не надо было сколачивать дрянные доски, как прежде, когда звонил колокол мертвых и люди говорили: «Ты слышал?» И это был чей-то сын или брат, или отец, или просто кузен, тогда шли и стучали в дверь к Шемену:
— Зайди-ка.
Шемен спрашивал:
— Какого он был роста?
— Да разве ты его не знал?.. Ни высокий, ни низкий. Не слишком толстый, да и не тощий…
— Ладно! Я понял.
И иногда продолжал:
— Надо сходить измерить.
Он шел, ему говорили: «Зайдите-ка, месье Шемен…»
Он вытирал ноги. Снимал шляпу. У стульев стояли венки из стекляруса. Ставни закрыты, темно.
Шемен доставал из кармана складной метр и прикладывал к кровати; лежащее тело вводит нас в заблуждение, лежа мы кажемся выше ростом, чем стоя; мы вырастаем, перейдя в жизнь иную, покоясь на смертном одре.
Шемен убирал метр в карман, говорил:
— Я понял. — Говорил тихо, возвращался домой.
Как правило, было холодно, небо серело, как правило, стояла зима. Чаще всего февраль, март, доходило до того, что умирало по двое в неделю.
Они держались все начало зимы. Держались весь ноябрь, декабрь, январь, начало еще одного года, прибавив к датам жизни еще одну единицу, а потом больше не получалось, становилось слишком тяжело, тогда говорили: «Ничего не поделаешь!..» — и уступали. Ибо зимы на земле были слишком долгими для слабеющих стариков, так что оказывалось четыре или пять в феврале, три или четыре в марте, и Шемен ходил снимать мерки.
Жил он неподалеку от кладбища, видел, как всех их туда сносили.
Тех, кого он обрядил, сняв с них прежнюю одежду, исподнее, а дальше требовалась только одна-единственная — будучи кем-то вроде закройщика в те времена, он говорил: «Я тут вроде закройщика» — как правило, черная, из грубой могильной ткани; а позади медленно двигались шелковые шляпы, сюртуки, надеваемые на свадьбы, крестины, первые причастия, их достали из шкафов, выколотили, вычистили, шляпы надели на ставшие вдруг меньше головы, сюртуки натянули на располневшие животы; Шемен вынимал изо рта трубку и из уважения отходил вглубь мастерской.
Так было раз, десять раз, тридцать, пятьдесят, двести, триста, четыреста… Происходило это тогда, когда все должны были умирать, теперь же: «С этим покончено, точка, — говорил Шемен, — точка в предложении в последнем абзаце в конце книги. Ну а книга, ее закрыли или будет что-то еще?..»
Не надо больше сколачивать эти дрянные доски, он брал банку с краской, другую, в этой была прекрасная желтая краска, в той — замечательная синяя, а потом — чудесная розовая, сначала он пробовал их кончиком кисти.
Еще он мастерил платяные шкафы, на которых выкладывал из тонких и разноцветных деревянных деталей картины, изображавшие сердце или вазу с цветами, или коров, не хватало лишь даты и подписи.
На двустворчатых дверцах шкафов, — какие в прежней жизни обычно дарили в подарок молодоженам, — красовались гирлянды полевых цветов.
День напролет Шемен вырезал из дерева или работал кистью, остальные шли на покос или сбор винограда и косили, жали, срезали гроздья весь день, а блаженными вечерами, возвращаясь домой, прикладывали руки к губам и в полный голос кричали друг другу с одного склона на другой, и голос летел далеко над ущельями, от одного косогора к другому.
Весь день они жали, собирали виноград, косили, потом, возвращаясь, окликали друг друга, Пьер Шемен говорил себе: «Пора!» Он откладывал фуганок и доставал из кармана пачку табака в обертке из бурой бумаги (это был крепкий табак).
Возвращалась Терез Мен, сложив вязанье в небольшую суму, ведя стадо коз и трубя в медный рожок.
Это были благодатные часы в конце каждого дня, по небу разливались розовые и золотистые оттенки, у каминов витали приятные запахи. Двери отворялись, затворялись, девочки бежали к загону забрать коз. Пьер Шемен курил возле дома трубку.
И все проходившие мимо мужчины и женщины, смотря друг на друга, будто бы говорили взглядами: «У нас есть все, что нам нужно, нам хорошо!» — и не имели никаких других мыслей. Оно было видно даже по мулам: эти животные с изящными копытцами, большим животом и свисающими с седла огромными, подбитыми гвоздями башмаками, прежде не слишком уступчивые, выказывали полную покорность и шли под посверкивающими одежками размеренным шагом; слышалось, как бубенчики позвякивают все ближе, а потом удаляются за оградой сада.
V
Была там и Феми [17]. Что до нее, она ходила все туда и обратно по саду. Еще в прежние времена она любила его больше всего на свете.
Дабы точно знать, что у нее вырастут именно те цветы, что ей хотелось, она сама собирала семена, складывала в пакетики, на которых карандашом записывала названия.
Феми должна была очень стараться, в школу она ходила давно, но упорно доводила все до конца.
Еще в прежние времена она писала карандашом названия на пакетиках, чуть высовывая язык, выводила: «Кетайская астра», «Каллендула», «Гваздика», — после чего запирала в шкаф. И вот она снова принялась за это занятие, снова писала: «Каллендула», «Гваздика».
Увы! В прежней жизни сад, который она так любила, был у нее отнят из-за сына.
В прежней жизни, когда все было зыбко, ей пришлось все продать, ведь ничто не могло длиться вечно. И, хотя она была уже старой, пришлось все бросить и искать место, следовало выплачивать долги сына.
Она должна была жить у чужих людей, работать на чужих людей, несмотря на возраст, выполнять тяжкий труд. У чужих людей она и умерла.
Она еще помнила утро, когда уже не смогла подняться с кровати, что ей не принадлежала. Помнила, как напрасно старалась удержаться на ногах в той бедной холодной каморке; керосинка почти не горела, только чадила, голова закружилась.
А потом?.. Потом ничего не было. Только время, шло время, очень много времени, она спрашивала себя: «Сколько же прошло?» — она не знала; но она видела, что ей вернули сад.
Видела, что ей больше нечего опасаться — и ей тоже: ни людей, ни событий, — отныне она защищена от скверной погоды, от града, стужи и всякой печали, от всех смертей.
Серая стена с облупившейся штукатуркой, на которой висели пучки левкоев, вновь была перед ней. Покрашенная зеленой краской лейка снова стояла посреди дорожки.
Все вещи, которыми она пользовалась, также были возвращены: лейка, полольник, железный совок, старая мотыга, сажалка из прочного дерева, бечевка, с помощью которой намечают ряды, ивовая корзинка, тяпка, чтобы выпалывать сорняки, и она восклицала, всплеснув руками: «Бог ты мой! Я вправду заслужила такое?» — сердце ее было смиренным.