Сатанинская трилогия - Рамю Шарль Фердинанд
Идти надо было все время вверх, глядя прямо перед собой. Постоянно осыпавшиеся мелкий песок и галечник, выскальзывавшие из-под ног плоские камни приводили в отчаяние. Со всех сторон в вас ударялись мухи и шмели, неспособные менять направление и шлепавшие вам в висок, словно вас обстреливали из бузинных дудочек дети. Ящерицы лежали, замерев, неподвижно, срывались с места и неслись прочь, как человеческие мысли. Надо было идти все время вверх. Сразу же появлялась жажда, но следовало сдерживаться. Так что вы лишь плотнее сжимали губы, лишь время от времени проводя по ним языком; пытались выровнять дыхание, представляя, что то же самое приказываете стучащему в ушах сердцу. Тогда-то вы и замечали, что слышите только их, что они ограждают вас от мира, от его могучего, веющего снизу дыхания. Вы чувствовали это, когда останавливались, мгновение спустя уже слышались голоса: великие голоса вод, реки, ветра, ехал куда-то состав, кто-то кого-то звал, стучал молоток по ограде…
Когда вы поднимались, пройдя метров триста, труба оставалась справа, там надо было пересечь дорогу, шедшую в сторону ущелья и скрывавшуюся возле в туннеле.
Вы закуривали трубку. Ненадолго садились. Попыхивая, смотрели, как внизу открывается вид на целую страну. Видели, сколько солнца над прекрасной долиной, целая толща света, сквозь которую сторона эта представала будто покрытой слоем лака картиной…
Вы снова пускались в путь. Вновь подымались, идя по-прежнему прямо. Склон этот не знает отдохновения и не дает отдохнуть вам. Он говорит: «Надо преодолеть меня таким, какой я есть…» И вновь куртка поверх сумки, колышек поперек сумки, руки скрещены, чтобы сумка казалась не такой тяжелой, а давление ремешков на плечи стало терпимым, и — прямо вперед, ввысь. Начинались луга. Поднимаешься, словно воздушный шар, правда шар поднимается не так быстро. Времени, чтобы все рассмотреть, хватало. Виднелись небольшие луга. Луга бедные, земля скудная, скверная. Здешние люди довольствовались малым. Они жили в тысяче ста метрах выше, сюда же спускались косить, собирая (как они говорят) с миру по нитке, — ничего не жали, но все собирали, — находя немного того-то в одном месте, того-то — в другом, и — все время в пути, в пути по нескончаемому склону, это и было их самым большим трудом — быть всегда в пути. Поднимаясь, на маленьких лугах можно было прочесть следы жизни тяжкой, тяжкой и бедной. На пути попадалась маленькая девочка в длинной юбке и с козой на веревке; прежде, чем подойти, она долго стояла, пораженная, подзывала козу, тянула изо всех сил за веревку, животное — упертое, как все козы, — не желало сходить с дорожки, но девочка упорно добивалась своего из страха или почтения, — тут все было диким. Или же это была женщина с заплечной корзиной, или мужчина, им нужно многое носить с собой: еду, инструменты, бочонки с вином, сменную одежду, не считая порядочного груза сена, которое они волокли на себе, когда поднимались, или навоза, когда шли вниз. Путь продолжался вдоль лугов, затем все больше становилось кустарника, напирая друг на друга, кусты вырастали со всех сторон. Начиналась следующая, третья часть пути, дубовые и буковые леса, леса, росшие на подходах, поскольку вы были еще в самом начале.
Надо было пройти сквозь леса. За ними вновь начинались луга. Четвертая часть пути пролегала через луга, где перед верхней деревней располагалась нижняя маленькая деревушка. На склоне было что-то наподобие зеленого острова, напоминавшего издалека круглое пятно или залысину, место на голове у лошади, которым она, порой падая, ударяется, и где шкура кажется более светлой. В центре стояла деревушка, уменьшенная копия настоящей деревни. Крошечные домики, уменьшенные копии домиков, в которых тем не менее имелась кухня и спальня, приходили сюда на одну-две недели во время сенокоса и чтобы пасти скот. Обычно такие деревушки располагаются над настоящими, здесь же было наоборот. Путь пролегал мимо первой деревушки, вы спрашивали себя, как же она еще держится, как она еще не соскользнула со склона, как сани, которые едва можно удержать наверху, упершись ногами. Тем не менее, она стояла на месте. И вы шли мимо. Склон становился еще более суровым, что казалось невероятным, невозможным, но внезапно он круто брал вверх, горные пласты громоздились один на другой, чернея впереди, там росли сосны. Черно-красные, приглушенно красные, сверху был черный, и вы шли под черным среди красного, по горным карнизам, вдоль них, виляя, шла и тропинка. Даже здесь деревья выпрастываются из расщелин, устремляются ввысь, вкривь тянут стволы, широкими мазками рисуя картину в пространстве, которое местами скрывают, и вот вновь разверзается бездонная пропасть, и вы парите над нею.
Надо было еще долго идти вверх, это было уже выше мест, где росли деревья. В какой-то момент склон обрывался. Перед вами представала настоящая деревня, простершаяся надо всем, когда уже неизвестно, на что смотреть и куда смотреть, и вот — деревня, перед которой или позади которой — ничего, великая пустота, и пустота эта вас призывала…
Одна из подобных деревень, которая, если подниматься к ней снизу, кажется бурой и белой, а сверху — оловянной из-за аспидных крыш, круглой, замкнутой, сжавшейся в тесном пространстве, круглой и плоской, изборожденной улочками, словно лепешка, которую дети пекут из глины, а потом бросают на солнце.
Чуть выше выглядывала церковь. Вокруг церкви кладбище. С одной стороны выдавался портик, а с другой поднималась неказисто оштукатуренная колокольня из серого камня…
Тогда, в то последнее утро у звонаря, шедшего, скрючившись, на ветру, подставлявшего ветру спину, времени было в обрез.
Ветер задул невероятный, звонарь был вынужден, пробираясь по улице, опираться руками о стены, потом, дальше — об откос, ногами он нащупывал перед собой землю.
Добравшись до колокольни, он чуть не свалился на плиты. К счастью, рядом была веревка, спускавшаяся сверху через небольшие отверстия в двух или трех перекрытиях. Он нащупал ее, засаленную от его собственных прикосновений, и ухватился.
Другим было не легче. Они оставались в домах, балки шатались и трещали, как мачта, пол ходил ходуном, будто палуба. В последний день они тоже пытались ухватиться за ручку двери, ногами нащупывали опору, передвигаясь с большой тяжестью, пол то поднимало вверх, то кидало вниз. И также они закружились на ветру, подставляя порывам спины. Вокруг все трещало, двигалось, обваливалось: вот двое или трое вдали поднимаются по улочкам — отец, мать, дети; мать прижимает к себе самого маленького, завернутого в шаль, остальные держатся за ее юбку, первым идет отец; идут, как могут, падая, поднимаясь, держа рукой шляпу, чтобы не улетела, поджав губы…
Сойдите вниз, горы, падите на них — они вас уже не боятся, они укрылись от вас, они уже вошли в церковь.
Все собрались, их не так много, с виду они совсем маленькие; темные, маленькие силуэты во мраке, ставшие еще меньше, поскольку опустились меж скамей на колени; одетые в грубые, жесткие суконные куртки, большие складчатые юбки; они склонились, скрестив руки, сдвинув ноги, сложившись на согнутых ногах пополам, словно они уже и не существуют, словно они уже ничто, но это только так кажется.
Ибо колокол зазвонил вновь, ударил трижды.
Ударил первый раз, второй — все рушится, но они уже за пределами смерти. Они увидели, как перед ними развертывается пространство минувшего, за ним открывается иное пространство; время проходящее, уносящееся прочь, перестало для них идти.
Колокол ударил в третий раз, и они услышали: «Идете ли вы?» Потом снова: «Идете ли вы?»
Перед ними на бедном, украшенном кружевами покрове среди полевых цветов и мерцающих огоньков был Он. Он поднялся, пошел. Он сказал: «Идете ли вы?» И, обретя тела новые, они приблизились.
Новый свет сиял столь ярко, что глаза их — глаза прежние — истаяли, теперь они смотрели на все глазами иными, ночь им была неведома.
Их глаза, уши переменились, они вновь научились видеть и слышать и долго смотрели вправо, влево, настолько было все удивительно…