Уильям Сароян - Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона
— Почему все в Америке считают, что я недоедаю? Мне всего хватает. Я не могу съедать больше, чем мне нужно. Придется все это отдать соседям. Мне это ни к чему. — (А почему не посидеть минутку молча, почему не сдержаться, пока я не уйду, а потом взять мускатную гроздь, отколупнуть виноградинку, положить ее в свой многословный рот и съесть ее, сбросив маску великого оригинала? Ведь это истина, что вам нужен виноград, нужен, как ничто другое на свете.)
— Видите ли, я знаю, что вы не едите мяса, и поэтому принес то, что вы едите. Я и не думал вас обижать.
Если ему угодно быть великим оригиналом, то и я умею быть оригиналом. В школе имени Эмерсона за всю ее историю не было равного мне оригинала. Мог он о себе сказать такое?
Я забыл сказать, что во время родов Такуи Сароян стояла, держась за косяк распахнутой двери, и сейчас я уточняю это потому, что для кого-нибудь это может представлять интерес. Повитухой быта отдаленная родственница, старуха Охскох, известная веселым нравом и легкой рукой в своем деле: она знала рожениц, знала, как младенцы сами себе помогают и что, когда и как надо делать, и еще умела показать, что у страха глаза велики. Она все время что-то ворковала, причем не по делу, а про всяких людей, что черт-те когда родились и успели впасть в детство. Она молола чушь, посмеивалась, в четыре руки помогала ребенку выбраться, и скоро дело сделалось, и вот он — тут.
А снаружи от зноя чахнул бурьян, в нем холодно посверкивало битое стекло, звякал паровозный колокол, и мимо дома неслышно проходил какой-нибудь сезонник, спрыгнувший с поезда из Сан-Франциско.
Отец не знал, что его доконало. Я бы мог сказать, что его доконала Америка, хотя такие заявления не в моем вкусе. Я бы мог так сказать, но я не уверен, что смогу в это поверить.
«Я поэт, проповедник, я говорю, читаю и пишу по-английски, могу взойти на кафедру и без бумажки сказать проповедь, которую люди будут помнить по гроб жизни, — чего же ради я в поте лица собираю какой-то виноград в двенадцати милях к западу от глухомани под названием Фресно? Что вообще занесло меня в это Фресно?»
Что бы его туда ни занесло, там моя родина — в развалюхе на Эйч-стрит, среди запаха керосиновых ламп и липучек для мух.
А может, я всему причина? Может, это я погнал его за девять тысяч миль из Битлиса на Эйч-стрит во Фресно?
Кто тут решает: отец или сын? Или никто ничего не решает?
Снег
В 1928 году мне пришлось ехать из Сан-Франциско в Нью-Йорк — это три тысячи миль пути, но, если где-нибудь в рассказе или в пьесе мне случалось потом говорить о расстоянии между этими городами, я всегда называл цифру «три тысячи триста тридцать три мили», потому что я люблю цифры колоритные и особенные — так же у меня с людьми. У «трех тысяч» нет того «чуть-чуть», что отличает великого пианиста вроде Рихтера от скверного пианиста вроде моего кузена Хусика, который вообще-то адвокат. «Три тысячи» и звучит, и выглядит скучно, а ведь проехать столько совсем не скучно. И кто с точностью скажет, сколько он отмахал от Сан-Франциско до Нью-Йорка? Может статься, все это одна болтовня, и если мы с вами тоже расположились поболтать, то я желаю делать это на свой манер.
Когда я сказал, что мне пришлось ехать из Сан-Франциско в Нью-Йорк, вы могли вообразить, что меня послали с каким-нибудь важным поручением. Ничуть не бывало. У меня даже не было денег на автобус, а билет в те дни стоил тридцать восемь долларов, но младший брат моего отца Мигран дал их мне взаймы. Собственно говоря, он дал мне двести долларов, но на автобусной станции что-то напутали и отправили мой чемодан в Новый Орлеан вместо Нью-Йорка, а в чемодане был свитер, в который бабушка Люси зашила всю мою наличность.
В Канзасе автобус угодил в канаву и завалился набок, где-то еще переехал свинью, в третьем месте столкнулся с тачкой, нагруженной кирпичами, и всякий раз мы надолго застревали. Пассажиры выходили из автобуса, к автобусу спешили зеваки. Люди знакомились, обменивались адресами, словно происшествие сроднило их навек, и, сознавая величие момента, они только что не молились друг на друга. Я то и дело поторапливал водителя: «Давай, давай, Макс, когда же Нью-Йорк?» А он заверял, что скоро, что никуда он не денется, этот Нью-Йорк. Я же довольно скоро понял, какого свалял дурака, оставив домашний очаг и мамину стряпню.
Наконец мы добрались до Нью-Йорка. Автобус подвез нас к станции возле старого «Уолдорф-Астория-отель» на углу 34-й стрит и Пятой авеню — через несколько лет отель снесут, освободив место для «Эмпайр стейт-билдинг». Возносясь по этому небоскребу, вы чувствовали, как вокруг вас расступается пространство. Но вы чувствовали и другое: поднимись вы хоть на самую верхотуру, свободного места наверху остается еще вдоволь. И мне всегда было достаточно просто посмотреть вверх. Я никогда не завидовал птицам, не считал себя обделенным оттого, что мне не дано взмахнуть руками и взмыть в небеса. Я с большим удовольствием топал по земле, а точнее сказать, по тротуару, потому что в Нью-Йорке иначе не ходят.
Прошло несколько дней, и мне исполнилось двадцать лет.
Я чувствовал себя обманутым и сбитым с толку, и к тому же я был абсолютно без денег, поскольку мой чемодан все еще не нашли. Только через пару недель я выяснил, что его по ошибке отослали в Новый Орлеан. К этому времени я успел узнать Нью-Йорк лучше многих его уроженцев. Я узнал множество мест, где не надо платить за вход, — прежде всего публичную библиотеку на углу Пятой авеню и 42-й стрит, которая заменила мне родной дом. На второй день своего пребывания в Нью-Йорке я пристроился на работу в Компанию почты и телеграфа, впоследствии поглощенную Западной объединенной телеграфной компанией. Каждое утро в шесть часов я отмыкал свою районную контору на Уоррен-стрит, в три был свободен и пускался странствовать, если так можно было выразиться, по городу Нью-Порку. Я исходил его пешком, изъездил в подземке и по эстакаде, автобусами и трамваями (позже трамвайные линии сияли, а потом разобрали и эстакаду).
Почему я приехал в Нью-Йорк?
Потому что я был иммигрантом, а все иммигранты едут в Нью-Йорке. Мой отец ехал в Нью-Йорк — почему я должен быть исключением? А еще я ехал туда, чтобы найти свой стиль. Автобусная одиссея дала мне почувствовать размах страны. Нью-Йорк дал почувствовать размах большого города, увидеть жизнь жизнь его горожан. Такая же точно жизнь, как и во Фресно, только в Нью-Йорке в ноябре вдруг пошел снег.
Я сказал нашему рассыльному Питеру Бофреру:
— Вот это стиль, Пит, настоящий стиль, этот снег — самый совершенный стиль, я ничего подобного не видел, и если когда-нибудь я научусь писать так, как идет этот снег, то я добьюсь и славы и богатства.
— Ты про это помалкивай, — зашептал Питер Бофрер, — не то упекут в центральную психушку.
Питер Бофрер провел в центральной психушке полтора года; какое-то сборище придурков признало его сумасшедшим. Питер и меня считал сумасшедшим, но не хотел, чтобы я загремел в центральную психушку, и поэтому постоянно нашептывал мне как ее избежать. Я любил поболтать с ним, поскольку он не видел ничего абсурдного в том, что я считал себя писателем. он тревожился об одном, чтобы меня не признали сумасшедшим.
Явившись утром в контору, он с улыбкой объявлял:
― У нас все в порядке, верно? У нас обоих все в порядке, так? пусть себе болтают, что хотят, — у нас все как у людей, и в центральной психушке нам делать нечего верно?
Мы крепко сдружились. Я хотел писать. Пит хотел держаться подальше от сумасшедшего дома.
Каждый вечер, набегавшись по Нью-Йорку, я шел в публичную библиотеку, заказывал шесть-семь продуманно отобранных книг, садился и читал их все подряд. Раз авторы книг, собранных в публичной библиотеке, овладели писательскими секретами, то должен овладеть ими и я.
С первых заработанных денег я купил портативную машинку и написал эссе «Интеллект у обезьян» — о самом себе, а точнее, о Питере Бофрере и обо мне. Если же говорить начистоту, то обо всех жителях Нью-Йорка, потому что все они сочень недалеко ушли от обезьян. Занятная, по-моему, вышла вещица, хотя проверить это невозможно, ибо журнал «Бруклинец», куда я ее отослал, и не подумал ее вернуть. Вот вам еще один шедевр начинающего, канувший в Лету.