KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Уильям Сароян - Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона

Уильям Сароян - Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Уильям Сароян, "Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Мы крепко сдружились. Я хотел писать. Пит хотел держаться подальше от сумасшедшего дома.

Каждый вечер, набегавшись по Нью-Йорку, я шел в публичную библиотеку, заказывал шесть-семь продуманно отобранных книг, садился и читал их все подряд. Раз авторы книг, собранных в публичной библиотеке, овладели писательскими секретами, то должен овладеть ими и я.

С первых заработанных денег я купил портативную машинку и написал эссе «Интеллект у обезьян» — о самом себе, а точнее, о Питере Бофрере и обо мне. Если же говорить начистоту, то обо всех жителях Нью-Йорка, потому что все они сочень недалеко ушли от обезьян. Занятная, по-моему, вышла вещица, хотя проверить это невозможно, ибо журнал «Бруклинец», куда я ее отослал, и не подумал ее вернуть. Вот вам еще один шедевр начинающего, канувший в Лету.

Вам двадцать лет, до дома три тысячи триста тридцать три мили, вы писатель, не добившийся ни славы, ни денег, и все идет и идет снег, и шесть миллионов народу месят грязь на тротуаре, мечтая о чашке кофе, — как тут не остановиться и не задуматься? И вы думаете: «Если так будет продолжаться, мне никогда не видать ни славы, ни богатства. Мне двадцать лет. Я уже три с половиной месяца в Нью-Йорке, а все еще не прославился как писатель. Через пару недель — даже меньше! — грянет 1929-й, а какой мне с этого прок, если я абсолютный нуль?»

Вот так я останавливался и задумывался каждые десять — пятнадцать минут и ни до чего хорошего додуматься не мог, и тогда я решил забыть обет всем — не думать, не писать, не мечтать о славе и богатстве. И заодно забыл в тот вечер выключить газовую горелку у себя в новой комнате на 43-й стрит, недалеко от Бродвея. То есть выключить-то я ее выключил, но неправильно, потому что прежде с горелками не имел дела. Я загасил пламя, а вентиль вернул в прежнее положение. И лег спать. Я проснулся от странного запаха. Пахло газом. Я было схватился за сигарету, но вовремя передумал. Я вышел в коридор, чтобы найти хозяйку: пусть научит, как с этим обращаться. Хозяйка завернула газ, я оделся, пошел к себе в контору на Уоррен-стрит и улегся на столе досыпать. Я еще спал, когда к шести явился Питер Бофэрер. Он забарабанил в окно, я открыл дверь, и он сказал:

— Если меня спросят, не спал ли ты на столе, я скажу, что они сами сумасшедшие.

Говорил он шепотом и оглядывался, чтобы не подслушали.

— Что ты спал на столе — еще не значит, что ты сумасшедший, но, если кто спросит, мы оба скажем, что ты спал дома, у себя в постели. А ты, собственно, почему спал на столе?

Я рассказал ему про газовую горелку. Между тем был 1928 год, и таких комнат, как моя, в Нью-Йорке было наперечет — везде уже было электричество.

— Никому не рассказывай, — шептал Пит. — За меня не бойся. Я никому не скажу. Пусть только попробуют засадить нас в центральную психушку!

Никуда нас, конечно, не засадили. Мы с Питом старались не выделяться на общем фоне. В 1928 году в Нью-Йорке обретались потрясающие люди. Я, например, Питер Бофрер… Да любой из шести миллионов, кого ни возьмите. Вопрос был в том, чтобы их найти и в себе разобраться.

Впрочем, одного секрета я так и не разгадал: стиль снега.

Я писал по-английски языком тружеников-армян. Выходило скверно, но я был упрямый, и в конце концов издатели, отчаявшись, сдались и потихоньку стали печатать мою писанину.

Танец


Возможно, вы еще помните вздор, который я нес про свое рождение. Все это вранье. Я по-разному описывал это уже шесть или семь раз. Каждый раз немного по-разному. Откуда мне знать, как это было? В сущности, это был вовсе не я.

Я не родился, я переступил порог и все застал готовым, как в кино. Сказать, что я ступил в мир? Громко сказано. Просто вышел наружу — понятное дело, уже одетый, в костюмчике. Я был здесь, снаружи, мне не было трех лет, и я еще нетвердо знал и выговаривал свою фамилию.

— Вилли, — сказала мать.

Но почему у нее такой голос? И почему она больше ничего не говорит?

Дело происходило в Окленде, в двухстах милях к северу от Фресно и в шестидесяти от Сан-Хосе, где похоронили моего отца, а где-то так же надежно, обернутые в мешковину, покоились его стихи и записные книжки.

В то время мне было несладко, но когда я отбыл свое время, свои четыре года, то уже не жалел, что провел их в том месте. Там мне довелось узнать, что такое одиночество, и хорошо, решил я, что я узнал это на самом пороге жизни и памяти, а не когда-нибудь позже. В таких делах чем раньше, тем лучше. Я плакал и, плача, запоминал, что плачу, и это хорошо.

Мать сказала:

— Мне нужно идти, а ты кончай плакать. Такой большой мальчик.

Конечно, большой. Вполне большой для своего возраста. И непонятно, из-за чего плачу. Интересно даже.

Мать подарила мне игрушку, об этой игрушке я тоже писал уже шесть или семь раз. Она прожила со мной долго, дождавшись, когда я самостоятельно прочел, как она называется: «Негр-плясун». Это был заводной человечек вроде тех, что на карнавалах притворяются неграми, и он отплясывал жигу на жестяной подставке. Это было замечательно, но в ту минуту, в минуту невыразимого ужаса, это казалось подделкой, подлогом, подкупом, и мне не нравилось. Мать заводила игрушку, говорила: смотри, как человечек пляшет, а я видел только ярко раскрашенную железяку, которой подменили что-то другое, чему нет равного на всем свете. Но раз мать велела — я смотрел и слушал. Не скажу, чтобы я и сейчас слышал дробь той чечетки: почти слышу — это так.

В пьесе «Время вашей жизни» я вывел юношу по прозвищу Гарри-чечеточник. Его танец, его чечетка, жига, многое значит в пьесе, чего другими средствами просто не передашь. Очень похоже, что он был тем давнишним механическим плясуном. Я не предполагал этого, когда писал пьесу, и только сейчас, двадцать один год спустя, это пришло мне в голову.

И теперь я немного больше понимаю, почему танец Боджэнглс вселял в меня бесстрашие перед смертью. Плясун наконец освободился от железяк и заводных пружин. И заодно освободил меня. Сейчас речь пойдет о Билле Робинсоне. Он тоже работал на помосте, брал его приступом, отбивая чечетку на каждой из трех ступенек: вскочит на одну и соскочит, взбежит на две и на две спустится, опять взмахнет на две, а спустится на одну, и наконец получилось, он одолел последнюю, он на помосте и сыплет дробь как заводной, только Билл Робинсон не механическая игрушка, а живой человек. Он движется, танцует, он вытворяет ногами, что только пожелает. Он мог сделать их говорящими, и они рассказывали о человеке, связанном по рукам и ногам, каким однажды чувствовал себя я сам в той комнате, где воздух пахнул смертью, где все мне было чуждо и чуждым останется навсегда.

Он что-то приборматывал, выдыхал какие-то неразборчивые слова и вдруг ясно выкрикивал: «Гоп-ля!» — и уходил.

И он вывел меня из той мертвецкой. Я стряхнул с себя приют, вернулся во Фресно, шел улицами, и мне нипочем были и ветер, и полиция, и дождь, и страх. Боджэнглс был в Гарри-чечеточнике, и тот механический плясун, и Джо Фриско в котелке, с тросточкой и сигарой. И вообще все великие танцоры, которых я увидел в варьете.

Как-то во время пикника, глядя на танцующих армян, Люси Гарогланьян сказала:

— Сарояны никудышные танцоры.

И попала пальцем в небо. Просто-напросто они не танцуют ногами, но им нравится смотреть, как это делают другие. Танцевать? Я и ходил-то еле-еле. В той пьесе, о которой я веду речь. Джо говорит это и про себя, и про меня тоже, и буквально этими словами. Неважно, что он хромоножка. Тут в другом дело.

Сам Джо Фриско сказал мне однажды:

— Малыш, я больше так не могу.

Мы были за кулисами. До этого мы встретились в баре, и, пока он возился с сигарой, я что-то написал про то, как он танцует. Он прочел и сказал:

— Пу-пулитцеровская премия по тебе плачет. Пошли посмотрим, что там показывают.

Когда мы снова вышли на Маркет-стрит, он встретил своего старого приятеля, которому сказал:

— Прочти, какое стихотворение про меня написал малыш. Я его не знаю, но Пу-пулитцеровская премия по нем плачет.

— Сароян, — сказал я.

— Вот-вот. Вылетело из головы. Он про меня пишет в этом стихотворении.

Это было не стихотворение, а так все правильно.

А с Биллом Робинсоном я так и не познакомился. Я и видел-то его не на сцене два-три раза. Но он и на улице оставался танцором. Он не шел, а танцевал. И со мною такое бывает, когда вдруг воспаришь. Стоп, не я ли только что сказал, что еле волоку ноги при ходьбе? Верно, еле волоку. Но противоречия тут нет, потому что нечасто случается воспарить. Я слышат, как разговаривает Билл Робинсон. Приятный голос, и смеялся он хорошо.

Когда он умер, я купил пластинку с его выступлениями: там были звуки, которыми он сопровождал танец: мычание, цоканье языком, бормотание — и чистая речь танца, самой жизни.

Я ставит пластинку, когда садится работать. Это помогало. Вообще говоря, многое помогало. Все, что трепещет, борется и просит свободы, — все это помогало. Из книг, а уж тем более из специальных наставлений я мало вынес как писатель; чужие сочинения мне мало помогли, зато многому научило все, что я видел и слышал на улицах и в театрах.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*