Адальберт Штифтер - Лесная тропа
Однажды гуляли мы по дороге, ведущей в Лидскую рощу, Маргарита была в моем любимом пепельно-сером платье из какой-то глянцевитой материи. Она не носит платьев, стоймя торчащих на бедрах, какими увлекаются нынешние модницы, у нее они плавно ниспадают вниз, любовно облекая стройную талию. В Лидской роще уже много лет как валят лес, и не в одном месте, так что взгляд повсюду проникает насквозь или задерживается на вырубке, поросшей высокой травой, из которой выступают пни. В лесосеках растет много разнообразных цветов; здесь попадаются гораздо более изысканные и красивые экземпляры, чем те, что встречаются на обычных лугах. И тут я спросил Маргариту, любит ли она меня… Мы стояли перед лужайкой, поросшей густою травой; в серебристых ее метелочках, качавшихся на высоких тонких стеблях, гудели жуки, резвились мухи и бабочки. Кое-где торчало одинокое дерево, успевшее снова отрасти, a в голубоватой дымке вдали неподвижной стеной высился сосновый бор. Было так тихо, что в прозрачном голубом воздухе носились слабые отголоски далекого грома, слышалась даже пальба из Пирлинга — это взрывали скалу Штейнбюгель, где для старика Бернштейнера готовят погреб.
В ответ на мой вопрос Маргарита потупила свои чудесные карие глаза, густо покраснела и тихонько кивнула головкой… Я ни слова ей не ответил, и мы пошли дальше. Из цветов получше связали мы букет, Маргарита называла каждое растение, а те, что были ей незнакомы, называл я. Вскоре мы повернули домой. Она так и не отняла у меня руки, в которую при выходе из леса на луговину я, как всегда, продел руку, и оставила ее покоиться на моей руке.
Воротившись в Дубки, мы нашли полковника в библиотеке. Он сидел за столом перед бокалом вина и вазой с теми круглыми белыми булочками, до которых он такой охотник. Он сказал нам, что нагулял в поле зверский аппетит, и решил подкрепиться. Маргарита подсела к отцу и, перекинувшись с ним несколькими словами, погрузилась в задумчивость. Я не стал у них засиживаться и, как только полковник откушал и вышел в сад, откланялся и пошел домой.
Когда я спускался вниз с холма, где растут ясени, величественный золотой диск солнца садился за холмы облаков и зажег в них пожар. Великолепно было небо, и великолепие это изливалось на землю. Душа моя была преисполнена счастья, которого не описать словами.
Входя к себе во двор, я столкнулся с Готлибом, он выбежал мне навстречу, чтобы показать свою тетрадь для письма, похвалиться своими успехами. В избытке чувств я рассказал ему то, о чем, собственно, хотел покамест умолчать, — что я купил для него участок луга, который он со временем получит, и что, если он будет хорошо учиться и вырастет порядочным и дельным человеком, я о нем позабочусь. После чего я направился к себе наверх.
Для меня наступила чудесная пора. Я любил своих больных и теперь еще острее ощущал их боль, в особенности когда передо мной в постели лежала крошка, терпеливо уставив на меня горестные глазенки, а я был бессилен ускорить развязку, чтобы освободить невинное дитя от напрасных мук, или когда видел юношу, чей румянец, усугубленный жаром, становился все темнее и суше, и он просил меня дать ему что-нибудь жароутоляющее, — он тогда совсем поправится, — я же видел, что жар, с которым он хочет так легко разделаться, грозит унести его ясную розовую юность; или же если меня призывали к больной старушке, которая потеряла всех близких и покорно ждала кончины, и все же, когда я собирался уходить, заглядывала мне в глаза, в чаянии найти в них хоть искорку надежды. Порой вместе с лекарством я оставлял больному немного денег, чтобы он раздобылся хотя бы тарелкой супу.
На следующий день после того, как я обратился к Маргарите с тем вопросом, я снова пошел в Дубки. Увидев меня в окно, Маргарита выбежала на крыльцо, взяла меня за руку и повлекла за собой. Она подвела меня к столику с минералами, предварительно перевернув все ярлычки обратной стороной, и назвала без запинки каждый камешек, а затем и к книжному шкафу, рядом с которым лежала на столе вчерашняя охапка растений, и назвала каждое, ни разу не запнувшись. Потом мы проводили полковника на нижний луг и смотрели, как косят траву и свозят сухое сено.
Маргарита показала мне также своих кур и домашних птиц и провела в хлев, чтобы я подивился, как выросли и похорошели мои телятки. Со временем, объявила она, когда они начнут давать приплод, остальные коровы будут постепенно заменены этой породой.
Бывая в Тунберге или Пирлинге, я всегда привозил Маргарите то редкостный цветок или камушек, какого не было в ее коллекции, то ленту или другую какую мелочишку, вроде шкатулки для ниток, иголок и булавок. Маргарита, в свою очередь, начала вышивать для меня цветы на шелковом платке, говоря, что сошьет из него чехол на мой большой бювар, где я держу свои бумаги. Затем она вышила шелками и золотом нарядные коврики с яркими лентами, чтобы поддевать вороным под шейную упряжь для моих парадных выездов.
По праздникам и воскресеньям мы ездили вместе в зиллераускую церковь, и когда она сидела с отцом на почетной скамье, все взоры были обращены на ее красоту. Полковник в таких случаях надевал жалованную золотую цепь, а Маргарита блистала в шелковых робах с коротким шлейфом. Мне же она была всего милей в домашних платьицах, в каких сиживала с нами в библиотеке или бродила по полям и лесам, где нарядные платья только стесняли бы ее.
К концу лета я в поисках одного особенно редкостного цветка забрался на самый гребень Дустерского леса, так как знал, что он цветет именно в это время года, и Маргарита очень обрадовалась подарку.
В таких занятиях проходило у нас лето. Мы, как и прошлый год, без конца бродили по горам, лесам и полям, с той, однако, разницей, что теперь заходили много дальше, нежели предыдущим летом, а порой совершали трудные переходы, чтобы забраться на отдаленную вершину, откуда открывался особенно живописный, ласкающий душу вид на великолепие и красу лесов или же на грандиозное зрелище теснящихся утесов, низвергающихся ручьев и могучих деревьев.
В течение всего лета я больше ни разу не спросил Маргариту, любит ли она меня, и только однажды поздней осенью, когда пожелтевшая листва кустарников облетела и только дубы еще стояли в своем багряно-золотом великолепии, — мы отдыхали в дубовой роще под любимым раскидистым деревом ее отца, — я снова спросил:
— Любите вы меня, Маргарита?
— Я люблю вас, — отвечала она. — Люблю как ничто и никого на свете. После батюшки вы для меня самый дорогой на земле человек.
На этот раз она даже не потупилась, и только щеки ее зарделись нежным румянцем.
— Я тоже люблю вас всей душой, — отвечал я. — Люблю как никого на свете, а так как я потерял всех близких, вы — самое дорогое, что есть у меня на земле. И я буду любить вас вечно, одну только вас — здесь, покуда жив, на этом свете, а также и на том свете, когда умру.
Она протянула мне руку, и я крепко сжал ее в своих. Оба мы молчали, не размыкая рук и устремив глаза на увядшую траву. По траве были разбросаны листья, слетевшие с кустарника, и уже не греющие лучи осеннего солнца играли меж стволов, окрашивая ветви в яркий багрянец.
Потом мы вернулись в дом, и Маргарита долгие часы читала полковнику вслух. Я некоторое время слушал ее чтение, а ввечеру собрался домой.
Ах, жизнь была прекрасна, несказанно прекрасна. Однажды я преклонил колени на скамеечке, стоявшей перед моим окном, за которым высилось ночное небо, усеянное множеством осенних звезд, и возблагодарил творца, ниспославшего мне такое счастье.
С тех пор как скончались мои близкие, не было у меня такой счастливой поры.
Я ежедневно навещал Дубки. С наступлением зимы, когда я бывал занят не только первую, но и вторую половину дня — отчасти из-за долгих ночей, не дававших мне встать достаточно рано, отчасти из-за умножившихся заболеваний, — я, невзирая ни на что, лишь бы позволял поздний час, ежевечерне наведывался к друзьям — посмотреть, как догорает последняя охапка поленьев в большом камине, топившемся в библиотеке. Если же я приходил домой мокрый до нитки, так как нередко, оставив повозку или сани, пробирался к больному по раскисшим сугробам или непролазным лужам, то и тогда, придя домой и переодевшись во все сухое, отправлялся наверх по занесенному снегом полю Мейербаха и через поросший ясенем холм.
Когда же наплыв больных убывал и я еще с вечера обещался прийти завтра пораньше, при дневном свете, Маргарита загодя становилась перед входной дверью и, защитив рукой глаза от блещущих облаков и сверкающих белизною горных вершин, глядела на уходящую вниз отлогую равнину. Потом она признавалась мне, что высматривала меня.
Так проходила зима. Мы читали книги и фолианты из богатого собрания полковника или беседовали. Полковник расспрашивал меня о житейских обстоятельствах того или другого лесного жителя, и, когда я делился с ним тем, что знал, всегда оказывалось, что он осведомлен лучше. Иногда заходил на огонек кто-нибудь из соседей. Полковник угощал его хлебом и вином, и посетитель еще до наступления позднего вечера спешил уйти домой.