Генри Бестон - Домик на краю земли
Каждой весной подобные миграции рыб, такие же таинственные, как и сами волны, рожденные в пучинах, завершаются у южных берегов Новой Англии.
В колониальные времена Уинтроп-младший[17] писал о появлении рыбы, называемой aloofe, в устьях рек. Там, где земля неплодородна, индейцы кладут две или три рыбины под каждый стебель кукурузы. Англичане тоже научились пользоваться этим приемом удобрения почв в тех случаях, когда рыба подходит к берегу в большом изобилии. Эти aloofe колонистов, чаще известные как помолобус, были на самом деле скорее всего не сельдью, а родственным ей видом Pomolobus pseudoharengus. Она отличается от настоящей сельди более широким туловищем и зазубренным плавником на брюшке, который значительно острее и крепче. Он настолько колкий, что рыбу часто называют «пилобрюшкой». В апреле помолобус покидает глубины и поднимается вверх по течению ручьев, для того чтобы отнереститься в пресноводных водоемах. В Уеймауте (Массачусетс) есть знаменитый ручей, куда меня тянет каждой весной. Мне вспоминается теплый денек в конце апреля «Сельдяной» ручей — чуть больше десяти−двенадцати футов в ширину и около одного в глубину — струился на свободе; его коричневатая вода была совершенно прозрачна в утреннем освещении и бежала почти беззвучно. Рыба подступала снизу, против течения, плотной массой, словно пехотный батальон по узкой дороге. Однако я не заметил никаких признаков регулярного построения, это было единое стихийное стремление вперед. Рыбешки были так многочисленны и двигались настолько плотно, что я, склонившись над водой, легко поймал двух или трех голой рукой. Мои глаза различали темные спинки мягкого серовато-лавандового цвета и огромную флотилию спинных плавников, резавших поверхность воды. Ручей пахнул рыбой. Кое-где виднелись тела мертвых рыб, севших на мель у края потока или побитых течением о камни. Они лежали неподвижно со следами ранений, с подернутыми слизью тусклыми глазами. Пятна свежей рыбьей крови краснели на золотистой чешуе. Иногда рыбья лавина, казалось, приостанавливалась, но мой острый глаз тут же находил отдельных индивидуумов, которые упрямо продолжали движение.
Они шли сотнями тысяч…
Эта сельдь помолобус из Уеймаута прибывает бог знает откуда. Рыба заходит в ручей и останавливается перед дамбой. Ее вылавливают сетью, сваливают в бочки с водой и переправляют посуху в пруд Уитмена. Мне приходилось наблюдать, как она плавает, после того как ее выплеснули из бочки. Кажется, только тогда сельдь начинает понимать, что ее путешествие подошло к концу. Каждая самка откладывает от шестидесяти до ста тысяч клейких икринок, которые опускаются на дно, смешиваются с илом, свободно плавают или прилипают к чему-либо уже по воле случая. Самок, завершивших метание икры, и самцов снова переправляют через дамбу, и они следуют в океан. Молодняк отправляется вслед за родителями через десять месяцев. Наступает очередная весна — и великое таинство свершается вновь. Плавая в океанской пучине, каждая рыбина, родившаяся в Уеймауте, помнит о пруде Уитмена и неизменно возвращается туда, безошибочно отыскивая дорогу в безликом водном просторе. Какие мысли шевелятся в ее холодном мозгу? Что взывает к ней, когда помолодевшее солнце проникает в глубь великих вод океана? Птицы ориентируются по приметам ландшафта: рекам, изгибам морского берега. Как же находит дорогу рыба? Как бы там ни было, она снова стремится «туда», преодолевая бурный весенний поток на пути к пруду своих предков.
Одни стаи запомнили пруд Уитмена, другие — какие-либо иные водоемы Кейп-Кода. Все сельдяные пруды и ручьи отмечены на карте.
Дорога к заливу проходит мимо здания для общественных собраний и старой ветряной мельницы, у которой сохранились все механизмы. Однажды, очень давно, я заглянул туда, чтобы полюбоваться ее пыльными желобами, пустующими ларями и жерновами в футлярах из старого, выдержанного дерева, которые напоминали коробки из-под сыра. Белая американская акация обступает мельницу, и певчие воробьи расселись на ее крыльях, не вращавшихся целую вечность. Я услыхал одного из пернатых хористов, когда бродил по запыленному полу мельницы. Брачный призыв певца доносился до меня сквозь разбитые оконные стекла. За мельницей дорога проходит мимо беспорядочно расположившихся домиков, пересекает железнодорожное полотно, вьется посреди истемских прудов, а затем до самого залива целую милю тянется по песчаной равнине, поросшей смолистыми соснами.
В целом дорога понижается, так как вьется к кромке залива с высот океанской стены, а к северу край равнины сходит на нет, превращаясь в высыхающую банку. После рокота океанских волн и свиста соленого ветра спокойствие местных вод поражает. Здесь нет наката, только легкая рябь бежит по воде, словно на озере. Тяжелой массой лежат длинные волнистые водоросли, вынесенные на берег приливом. В сорока милях отсюда встают над горизонтом высоты Плимута и Сагаморы. Они голубеют над темно-синей водой и кажутся далекими островами. Несколько уток кормились почти в миле от берега. Пока я рассматривал их, одинокий селезень вылетел из широкой заболоченной заводи справа и направился к ним.
Безмятежный залив, легкое дуновение восточного ветерка над лугами, пояс накопившихся за зиму водорослей, одинокая птица — во всем этом ощущалось как минувшее, так и нарождающееся вновь. Повторение… жизнь… оборот солнечного колеса… ослепительное светило-повелитель.
Я прошелся по берегу до устья «сельдяного» ручья. Поток — обыкновенная лощина, запруженная водорослями и заполненная прозрачной водой, — течет в залив по открытой песчаной равнине. Добежав до берега, он мелеет и сочится в залив через песчаную бровку. Невысокие приливы заливают его «малокровные» рукава, полные поднимаются выше и входят в затон, образованный в устье дамбой из водорослей. Недавний прилив чуть лизнул краешек дамбы и начал отступать за час до моего появления. Между дамбой и отметкой полной воды лежала двадцатифутовая полоса пляжа, изборожденная жиденькими ручейками. Я заглянул в затон. Сельдь была «там». На дне, поросшем водорослями, лежала мертвая золотистая рыбина, слегка запачканная песчинками.
Взглянув невзначай на залив, я заметил стайку сельди, которая стояла напротив устья ручья, футах в пятнадцати от неподвижной кромки прилива. Стая насчитывала около сотни рыбок. Время от времени их плавники рябили поверхность воды. Это была сельдь истемского ручья. Рыба не могла попасть в родной пруд, отгороженный от нее плотиной, которую воздвигла сама природа. Наблюдая за существами, попавшими в беду, которые сбились в кучку на отмели, то замирая неподвижно, то приходя в возбуждение, я подумал о тех усилиях, которые прилагает природа для того, чтобы внедрить жизнь повсюду, заполнить ею планету, заполонить своими созданиями землю, воздух и воды. В каждом пустующем уголке, в любом уединенном пространстве она стремится вдохнуть тепло в неживое, насытить саму жизнь. Как удивительно безмерно, ошеломляюще непреклонно и горячо это рвение природы! Какие только невзгоды, холод и голод, самоотречение и медленная смерть не выпадают на долю ее созданий (в том числе и этих рыбешек, попавших в западню), готовых вынести все ради своего назначения на земле! Разве сравнима сознательная решимость человека с их бескорыстной единой волей, готовностью к самопожертвованию ради продолжения жизни Вселенной?
Прилив отступил, быстро осушив отмели. Сельдь скрылась из виду, словно была отражением в зеркале. Я даже не заметил, когда это произошло.
Когда к вечеру я вернулся на внешний пляж, зелено-нефритовый океан был увенчан белыми шапками Всклокоченные облака спешили куда-то на запад, нарастал ветер, но в этом воздушном потоке с севера ощущалось тепло.
Ночь на Большом пляже
Наша невиданная цивилизация во многом порвала с природой, но особенно радикально — с ночью.
Первобытный человек, сидящий у костра в пещере, боялся не столько самой ночи, сколько ночных хищников и явлений, которые он наделял злой волей.
Мы, люди машинного века, обезопасив себя от ночных врагов, стали бояться самой ночи, ее темноты.
Искусственный свет загнал тайну и красоту ночи в глухие леса и открытое море; даже отдаленные поселения и перекрестки дорог забыли о ее существовании. Может быть, современных людей пугает ее безмятежность, бесконечность ее неведомых пространств или отрешенность звезд? Расположившись на лоне цивилизации, как у себя дома, — цивилизации, пресыщенной энергией, представляющей мир с помощью технических терминов, не трепещем ли мы за собственную тупую покорность, за систему собственных домыслов? Каким бы ни был ответ, нынешний мир переполнен людьми, не имеющими ни малейшего представления о характере или поэзии ночи, никогда не видевшими ночь. Существовать, зная лишь иллюминированную ночь, так же нелепо и дурно, как и жить искусственным днем.