Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Порченая
Спасение наше приходит к нам порой через погибель, крестное знамение призвало крестную муку.
Пять гвардейцев вышли волчьим шагом из леса и остановились на обочине дороги. Опершись на ружья, настороженно и молчаливо вглядывались они в мирную змейку дороги и были похожи на гончих, что вынюхивают по зарослям дичь. Дичью для них были люди. Гвардейцы охотились за «совиными братьями». После недавней победы они выискивали тех, кто сумел затаиться и спрятаться на окрестных хуторах и фермах. Они давно уже приметили домишко матушки Эке — алый свет закатного солнца славно подновил его черепицу — и кивали друг другу на приоткрытую дверь и на усталую немолодую женщину, что мирно стирала белье на пороге. Когда же, оставив таз, женщина принялась молиться и осенила себя крестом Спасителя, который гвардейцы привыкли проклинать, они больше не сомневались: перед ними шуанка, — и с громкими криками двинулись к ней.
— Поджигатели! — выдохнула матушка Эке. — Господи! Спаси и помилуй!
— Прочь с дороги, старая кляча! — проревел начальник отряда. — Полюбовались мы, как ты мусолила свою молитву, не иначе «сову» запрятала у себя в логове!
— Сын у меня умирает, — пролепетала она. — Размозжил себе голову на охоте…
Побледнев, унимая дрожь, вошла Мария Эке в свой дом вслед за непрошеными гостями, — они бандой дикарей ворвались в него первыми. Окружили постель, сдернули одеяло и невольно отшатнулись от метавшегося в лихорадке раненого — так ужасна была его огромная, обмотанная тряпьем голова с бурыми пятнами засохшей крови.
— Говоришь, сын? — захохотал сержант. — Больно ручки у него белые, чтобы быть ему твоим сыном! — насмешливо прибавил он, приподняв саблей в ножнах бессильно свесившуюся с кровати руку шуана. — Клянусь рожком с порохом, ты, старуха, врешь! Молодца ранили под Фоссе, и он дотащился до тебя после того, как мы ему хорошенько всыпали. Почему, спрашивается, ты не оставила его помирать? За это ты заслуживаешь расстрела! А может, лучше нам пустить твою лачугу на костерок и поджарить на нем костыли, на которых ты ковыляешь? Подумать только, подобрать такую падаль! Повезло твоей старой шкуре, что гнида едва дышит! Славно его отделали наши ребята! Тысяча и одна королевская голова! Да они превратили его в кабанью морду, и морда эта заслуживает пули, что дремлет в дуле моего ружья. Впрочем, не стоит тратить порох на скверную мразь, и без нас сгниет! На крайний случай всегда есть сабля, но я бы не хотел, чтобы товарищи сказали, будто я избавил шуана от страданий. Нет! Не хотел бы, клянусь адом! А ну, старая карга, пошевеливайся! Пить хочется. Есть у тебя сидр? Пока мерзавец корчится в агонии, мы чокнемся за Республику.
Бедная матушка Эке почернела от ужаса, слушая угрозы сержанта, но постаралась сладить со страхом и пошла цедить сидр, — она припасла для зимы небольшой бочонок и держала его под кроватью. Сидр она перелила в оловянный кувшин и поставила на стол, сбитый из грубо отесанных топором досок, а рядом поставила глиняные стопки, другой посуды у нее не было. Пятеро работников Республики уселись на круговую скамью, на какой обычно сидят вокруг стола нормандские бедняки, и кувшин заходил по кругу, опустошаясь и наполняясь вновь. Раз двенадцать прикладывала Мария кувшин к бочонку — похоже, незваные гости задались целью оставить ее без сидра, — прикладывала и радовалась про себя: разве не счастье, что зловещие пришельцы увлеклись таким мирным занятием?
Мария сновала туда-сюда по своей лачужке, сперва проветрила ее, а потом, желая, по выражению поэта, «согреть дуновение», разворошила в очаге угли. Она готовилась к вечерней перевязке, ожидая ухода опасных и злонамеренных гостей. А те все больше и больше возбуждались, распаляя себя сидром и собственными речами, от которых матушка Эке пронимала невольная дрожь. Ухо ее ловило зловещие имена Россиньоля[21] и Пьеро. Особенно часто гвардейцы поминали Пьеро, командира одного из отрядов, Какуса-великана[22], чья непомерная жестокость равнялась непомерной силе: забавлялся он тем, что ломал пленникам кости, как сухие палки, о колено. Но о чем, кроме свирепого мщения, могли рассказывать ожесточенные гражданской войной солдаты, — войной упорной и фанатичной, законом которой стали безжалостность и непримиримость — неизменные спутники убежденности? Сидевшие в лачуге пятеро «синих» не были подначальными Гоша или Марсо[23], преданность своим полководцам не облагородила их. Они были те, кого развратила беспощадность войны. В каждом вине, в каждой армии есть подонки. Эти пятеро были отребьем, тем неизбежным отребьем войны, которое ей неотвратимо сопутствует: по кровавым следам львов всегда идут шакалы. Вот и эти были те самые последыши, бандиты-поджигатели, которых в Нормандии смертельно боялись и называли за варварские злоупотребления палачами. Мария Эке не раз слышала толки фермеров-соседей о бесстыжих разбойниках. Вспомнила и ужасную историю, какую рассказал ей сын, лесной сапожник, когда пришел навестить между двумя ночными вылазками, — рассказывая, он, как истинный шуан, клокотал от ненависти. Речь шла о сеньоре Понтекулане, владельце замка: на рассвете шуаны увидели в разбитом окне его голову, — о, какое бесчеловечное, какое унизительное издевательство! — она встречала розовеющий свет зари в ночном горшке на подоконнике разоренного замка.
Вот какие воспоминания освещали зловещим светом сидящих за столом солдат, заставляя вздрагивать бедную хозяйку, которую трудно было заподозрить в трусости и малодушии, а вздрагивала она при каждой шутке молодчиков, что с каннибальской радостью наливались сидром возле изнемогавшего от боли шуана. «Может, и Понтекулана они прирезали?» — невольно подумывала она.
Стемнело. И вот неизвестно отчего — то ли под влиянием ночных теней, ибо преступные замыслы вызревают в сердцах негодяев под покровом тьмы, то ли под влиянием винных паров, а может, из-за укоров извращенной человеческой совести, не позволяющей оставить задуманное преступление неосуществленным, — но только чем темнее становилось в домишке, тем ярче разгорались мстительные и кровавые замыслы в сердцах гвардейцев. Шуан лежал запрокинув голову на жесткой постели и не мог даже застонать от боли. Сердобольная женщина, спеленав его развороченную голову тряпицами, накрепко стянула ему рот, наложив на раненого печать молчания. Стонать он не мог, зато дышал тяжело и трудно, с бульканьем, клокотаньем и хрипом. И этот непрекращающийся хрип из темного угла, похожий на зловещий клекот, что врывался в паузы между выкриками и взрывами хохота «синих», стал казаться им дерзким вызовом поверженного врага, — раздавленная, издыхающая боль пыталась прокусить грубый сапог торжествующей победы.
— Доехал меня шуан своим сипеньем, — произнес глава пятерки, — так и чешутся руки отправить его ко всем чертям, прежде чем мы соберемся отсюда топать.
— И отправим! — подхватил другой, наверное самый отталкивающий из всей компании — с маленькой сплющенной, похожей на змеиную, головкой, торчащей на жилистой шее из огромного темно-красного шейного платка, который служил хозяину еще и ранцем: сейчас он в нем, например, припрятал рубашку, которую поутру изъял у кюре; глумливая усмешка кривила его бескровные губы. — Почему бы и нет, сержант? — захохотал он. — Работа-то мужская. Выпьем по последней и прикончим, не до утра же нам здесь пить! Вот только как мы его прикончим? Ты сам сказал, гражданин сержант, что факельщики войска справедливых пришли сюда не за тем, чтобы сократить каналье пытки, которыми он по заслугам наслаждается в ожидании адской сковороды. А что, если ада не существует? Давайте придумаем ему такую муку, которая любой ад заменит до того, как он окочурится!
— Клянусь дьяволом, копытами его и рогами, Черепок прав, — одобрил подчиненного сержант.
Желтоватое с курносым носом лицо гвардейца и впрямь напоминало череп, так что прозвище свое он получил не случайно.
— Прикончим его, ребята, с чувством, с толком, с расстановкой, как любит говорить капитан Мориссе, — продолжал сержант, — и объявляю, граждане, наш военный совет открытым. Предлагаю обсудить, какой смерти заслуживает шуан-мерзавец.
И очевидно, в поисках вдохновения гвардейцы вновь наполнили сидром глиняные стопки, купленные за гроши в соседнем городишке.
Жалость и сострадание заговорили голосом Марии Эке. Из глаз ее катились слезы, когда она молила своих гостей пощадить раненого. Но пятеро мужчин остались глухи к голосу сострадания. Мать молила о жизни для своего несчастного сына, но как ни горячи были ее слезы, как ни трогательны слова мольбы, они не вызвали ничего, кроме раздражения.
— Заткнись, хрычовка! — рявкнул один из гвардейцев, огрев ее по спине прикладом.
— Вот-вот, займись старой ведьмой, Буян, — распорядился сержант, — понадобится, загони ей в глотку рукоять сабли, чтоб не смела мешать дурацкими воплями военному совету!