Дюла Ийеш - Избранное
Впрочем, и здесь, в этой комнате, толпилось немало из названных: женщины и мужчины — все скопом, — молодые и старые.
Пожалуйте к столу. (Нет, нет, не будем мешать.) Откушайте с нами. (Никак нельзя, нас ждут дома.) Ну хотя бы отведайте пирога! (Не обращайте на нас внимания.) Не погнушайтесь нашей скудостью! (Ну, разве что кусочек.)
В конце концов они быстро управились с трапезой под ободрительные наши «пожалуйста» да «не стесняйтесь».
Как я понял, за вином мы пришли туда, куда следовало. Хозяин тотчас послал жену за посудой. Какого вам? Этого? Твое здоровье, племянник! Позвольте мне вас так называть. Если б видел нас сейчас мой бедный кум Яни!..
Это мог быть только мой отец, поскольку его тоже звали Яношем. Я знал, как полагается отвечать в таких случаях:
— Ну, тогда позвольте, дорогой дядя…
— За твое здоровье, дорогой племянник…
Затем он поднял стакан в честь графа:
— За ваше здоровье…
Но обращение застряло у него в горле.
Вино было превосходное. Для похвалы его тоже существовала традиционная формула:
— Давно ли в Эргёде стали пить такое отменное вино?! С какого виноградника?
Наступила небольшая пауза.
— С поделенного участка! — напрямик выпалил один из парней.
Потому что лучший виноградник поместья крестьяне из Эргёда поделили между собой.
Мои зрачки проделали путь до самых уголков глаз — в сторону графа, — но без малейшего движения головы. Нет, я был уверен: он даже не заметил, какой силы молния ударила рядом.
С самого начала, как мы переступили порог, то есть после того, как я отвернул щеколду и постучал в деревянную решетку дверей (ею забирают наружные двери понизу, для защиты от домашней живности), разговор, естественно, велся на языке венгров. Да вдобавок к тому же на эргёдском говоре, отличающемся редкостной скороговоркой, когда слова на вас сыплются точно горох, — особенность, должно быть, унаследованная нами еще от каких-нибудь печенегов. Граф понимал все. Живыми, все более разгорающимися глазами следил он за нагромождением родословных связей. Ему пришлось по вкусу вино в стакане, который — даже если граф отпивал всего один глоток — тотчас же снова наполнялся до краев, как предписывали приличия.
Его, казалось, не задевало и то обстоятельство, что разговор — вернее, эта дробная скороговорка — вертелся отнюдь не вокруг его особы. Старый, усохший в своей одежде дядюшка Шебештьен поначалу пытался было адресовать графу угодливые улыбки, но вскоре и его захватила эта стремительная, как блеск клинков и бряцание лезвий, беседа — и тема! Все новые и новые пастухи и их жены восставали из небытия где-то под далеким небом еще крепостных времен. Я вынужден был признать, что… Но что, собственно, мог я чувствовать к ним? Я пришел к выводу, что меня вовсе не радует генеалогическая принадлежность к определенному клану, каков бы он ни был, даже с его членами мне нужна общность иного типа. Да, но они! Они стояли неколебимо: что стало с этим, да что вышло из того, кто на ком женился да ровня ли она ему? Я с удивлением должен был констатировать, что попал в не менее кастовую среду, чем та, которую мы оставили, направляясь сюда.
Новая среда оказалась даже на свой лад еще более замкнутой. Старый граф все оживленнее вертел головой из стороны в сторону, со все большим желанием вставить хоть словечко в общий гомон. Но напрасно. Его оставляли вне этого круга.
Мало-помалу выжили и меня. Членом родовой общины я был теперь уже только в моменты, когда опрокидывалась очередная стопка — то есть когда требовалось мое, так сказать, физическое участие.
Это почувствовал и хозяин дома, мой дядя и тоже Янош (высокий, прямые плечи, округлое лицо). И стал все чаще поднимать заздравные в честь гостей.
— За твое здоровье, племянник.
— За всех присутствующих, дядюшка.
— Ваше здоровье, товарищ!
Это он сказал графу. Без всякой задней мысли. Он оступился на одной из не прополотых еще и поныне борозд нашего языка. Слегка оступился. Ведь назвать графа в лицо «господин граф» было бы невоспитанностью, а величать его по-старому «ваше сиятельство» дядюшка не мог. Но кто-то из присутствующих в горнице — молодой голос — все же не удержался, хихикнул.
Снова движение зрачков. Граф и на этот раз не заметил мелькнувшей молнии. Каждая черточка его старчески румяного лица говорила: он пребывает в великолепнейшем настроении. «Чувствует себя в гуще народной», — покосился я на него и с уважением подумал о литературе, которой он в немалой степени был обязан этим ощущением счастья переживаемого момента. Жаль, что душевные состояния невозможно фиксировать на фотографии! Что творится сейчас с графом? Как, на его взгляд, с какой средой он соприкасается? Чем вызвано это его выражение не просто великолепного настроения, а прямо-таки блаженства?
Члены общины как-то надвинулись на нас. Молодые уставили локти на стол и, подперев головы, широко раскрыв глаза и не менее широко — рты, разглядывали нас с уверенностью сытых людей. Все они, один к одному, подобрались черные, сухие, во взглядах наряду с бесцеремонным любопытством жалами стрел сверкали подозрительность и даже агрессивность. Двое мужчин постарше повернули свои стулья, оседлали их, точно конский круп, и надежно оперлись на спинки, дабы поза способствовала лучшему пищеварению и давала лучший обзор.
Я знал, что лицом пошел в материнскую породу. А тут то и дело обнаруживал отцовские черты лица или постав глаз — особенно у стариков, конечно; один из привалившихся к спинке стула наблюдателей чуть дернул носом — совсем как отец, когда щекотало в ноздре. Меня охватило легкое замешательство: в глубине через горницу прошла какая-то девочка; от двери она обернулась и — передо мною была моя дочь, вылитая копия поворотом головы и лицом! Я почувствовал себя пленником родословной. Подобно Гулливеру в корабельных канатах лилипутов. Все больше нитей захлестывало меня, замешательство отступило, сменилось нетерпеливостью. Глаза графа давно уже блуждали, минуя лица, по потолочным балкам, стенам, оглядывали настенные украшения; скользнули по вееру безвкусных пестрых картинок; задели окошко величиной не шире ладони.
Неужели и это ему по душе? В памяти моей вдруг всплыла вскользь оброненная им фраза, еще в разговоре о Теди. Что Теди, когда оставил замок и тут же переселился в крестьянский домишко на окраине села, поступил очень мудро — не иначе как по наитию свыше.
Наши взгляды встретились. Граф весело кивнул и, как мне показалось, даже подмигнул заговорщицки. И впервые без потчеваний поднял свой стакан.
Но не выпил, потому что горячий спор среди молодежи на другом конце стола неожиданно всплеснулся вверх, а разговор, и без того оживленный, стал еще громче. Все повернулись в ту сторону.
Я не хочу тут присочинять историй; да и помню лишь смутно, о чем шел спор. Ругали то ли каких-то фининспекторов, то ли смотрителей плотины; превысив свои полномочия, те задумали причитающуюся им плату взыскать с общины. Можно себе представить, как это было встречено.
— Холера им в бок!
— Верно сказано!
На мгновение наступила тишина, потому что родственник мой, Янош, покачал головой, похоже, собирался что-то сказать, но так и не сказал, раздумал. Тогда заговорил, впервые за время нашего здесь пребывания, граф. Но прежде я должен ввести скобки.
На языке анатолийских турок слово «кол» созвучно словосочетанию «жеребячий хвост». В наш обиходный язык это слово проникло в XVI столетии, в эпоху турецкого владычества, из лексикона османской армии, но уже только в значении кола для казни. Лингвисты и психологи не без оснований ломали головы, почему одно из самых распространенных в нашем языке и наиболее сильно действующих проклятий связано именно с лошадью. Даже было опубликовано психологическое исследование — обстоятельно аргументированное, которое усматривало в этом факте счастливо сохранившиеся следы архаического содомизма и даже, более того, элементы первобытной религии, — и это у народа, с древних времен привыкшего жить в седле! Но этимологи свалили все в одну кучу. Ругательство же, в сущности, означает не что иное, как «чтоб ты сдох на турецком колу!».
Скобки закрываются. Один из соленых солдатских вариантов этой идиомы и выдал граф во время наступившей паузы.
С ребячески блаженной улыбкой.
И вызвал всеобщее оцепенение.
Хоть и не так часто, как им приписывают в псевдонародных драмах, мужчины из народа сквернословят. Но не в присутствии женщины — или, как здесь, нескольких женщин, — а тем более не в присутствии своей матери или дочери. И уж ни в коем случае не выругается при подобных обстоятельствах потомственный пастух, до седьмого колена ведущий свое родство от старших табунщиков или чабанов.