Странник века - Неуман Андрес Андрес
Ряженый слышит, что у него за спиной, в Шерстяном переулке, раздаются торопливые шаги госпожи Питцин. Еще не совсем стемнело, поэтому он не ждет ее, а идет вперед, сунув руки в карманы, не совершая подозрительных движений и даже ускоряя шаг, чтобы немного выиграть в расстоянии. До поворота в Господний переулок торопиться ни к чему.
Это немыслимо, надрывается господин Цайт, чтобы такая соплячка, такая пигалица, как ты, поливала себя духами! Вернешь матери все деньги, и чтобы я не видел в нашем доме ни единой склянки! Я тебе категорически запрещаю! Я не потерплю больше ослушания, ни разу, ни одного! Ясно тебе? Ясно?
Прижавшись спиной к углу здания в сумраке Господнего переулка и слившись с темнотой, он надвигает на нос шляпу, повязывает маску и проверяет свои инструменты. Каблуки стучат все ближе. Маска на его лице поднимается вверх от улыбки. Ему повезло. Из предосторожности он несколько недель не наведывался в эти переулки. Жандармы постоянно кружили по кварталу, он видел их, когда ходил мимо без маски. Как-то раз он даже поприветствовал их почтительным кивком. Но вот уже несколько дней, как полиция здесь не дежурит, и сегодня он снова явился в своем длинном черном пальто и черной шляпе с широкими полями. Но с каждым днем все меньше женщин ходит по этим переулкам после семи вечера.
Прикусив губу до крови, Лиза запирается в своей комнате. Она падает ничком на кровать, зарывает лицо в подушку и пытается заглушить жгучую боль в руках, в спине, в ягодицах. Ее всю корежит от попыток придушить рыдания, которых не дождутся от нее ни отец, ни мать. Нужно прекратить реветь, как девчонка, и научиться плакать, как истинная дама: без воплей, всхлипов и соплей, чтобы слезы просто струились вниз, как будто думаешь о чем-то другом. Пошарив руками по кровати, она нащупывает одну из своих старых тряпичных кукол. Лиза садится, подносит куклу к глазам и внимательно ее разглядывает. Вдруг она замечает, что шов между кукольной рукой и туловищем лопнул.
Первое, что она видит, повернув за угол — лезвие ножа. На секунду госпожа Питцин забывает вскрикнуть, завороженная этим лезвием и его близостью к своей шее. Когда же она все-таки пытается закричать, рот ее уже плотно заткнут платком.
За дверью продолжает надрываться господин Цайт. Лиза не слушает его, не хочет слушать, она сосредоточена на старой тряпичной кукле, на дырке у нее под грудью. Пока дверь сотрясается от ударов, она дергает торчащие из куклы нитки. Дергает все сильнее, все торопливей и видит, как постепенно распарывается кукольный бок. Лизу охватывает жгучая радость, злорадное чувство превосходства, и она начинает расковыривать дырку, раздирать кукле грудь.
Юбка госпожи Питцин немного рвется. Жертва лягается, машет руками, но внезапно замирает, когда острие ножа почти протыкает ей шею под ухом. Она не двигается, не дышит, словно ждет падения двух гильотин одновременно. Молиться она начинает не сразу. Сначала в голову приходят мысли о детях, об обеде, о смерти. Она чувствует себя не раскаявшейся, но наказанной. И лишь когда по ногам пробегает холодок, она обращается к молитве.
Лиза раздвигает края дыры и роется в куклиных внутренностях. Есть ли у нее какая-нибудь тайна? что она прячет внутри? Внутри ее любимой куклы нет ничего интересного. Нитки, ткань, вата — ничего. По другую сторону двери пыхтит господин Цайт, пытаясь сорвать щеколду, выкрикивая Лизино имя.
Последней, рефлекторной попыткой спастись госпожа Питцин вцепляется в дерево, она столкнулась с неведомой ей грубой силой. Ряженый вздрагивает. На секунду замирает. Он в замешательстве: впервые жертва оказалась его знакомой. Он готов ее отпустить. Готов отступиться. Но похоже, уже поздно. К тому же он возбужден. Страшно возбужден. На самом деле неожиданное открытие только усиливает возбуждение. Чтобы быстрее справиться с жертвой, он снимает перчатку, высвобождающую легкий запашок жира. Придавленная, скрученная панической судорогой, госпожа Питцин понимает, что узнала эту руку, что эта рука ей знакома. Но тут же думает, что ошиблась. Думает, что бредит, что видит кошмарный сон и сейчас проснется, все бешено вращается вокруг, и через какую-то трещину ее заполняет боль. Она чувствует, как летит под откос, и уже никогда и ничто не будет иметь для нее значения.
Господин Цайт в бешенстве врывается в комнату и на секунду замирает: его дочь Лиза держит оторванную кукольную голову и улыбается с таким отсутствующим видом, будто его, влетевшего с ремнем в руке, здесь нет и в помине.
Садясь за стол и заметив свободное место, госпожа Левин полюбопытствовала, почему сегодня нет госпожи Питцин. Как-то мало-помалу, незаметно для себя, она прониклась к этой даме симпатией, и ей стало казаться даже, что, будучи полными антиподами, они чем-то похожи. Неуемная говорливость госпожи Питцин была не чем иным, как ее собственной невыносимой застенчивостью, а вдовство повергло бедняжку в пучину такого одиночества, которую госпожа Левин, прожившая столько лет в замужестве, вполне могла ощутить.
Софи разливала по первому кругу чай и объяснила, что утром ей пришла записка от госпожи Питцин с известием о том, что она нездорова и прийти, к сожалению, не сможет. Когда Софи склонилась над чашкой Ханса, ей показалось, что он приподнял плечо, стараясь коснуться ее груди. Хотя Руди в это время смотрел в другую сторону, беседуя с ее отцом, Софи решила одернуть Ханса и плеснула на его блюдце немного чая. Он немедленно выпрямился и прошептал: О, ничего страшного, сударыня, ничего страшного. Эльза и Бертольд принесли подносы с консоме и фруктовым компотом. Зазвучал нестройный хор сдвигаемых стульев и пущенных в ход столовых приборов. Альваро старался перехватить взгляд Эльзы, но она избегала смотреть в его сторону. Ханс заставил себя заговорить с Руди. Тот отреагировал весьма дружелюбно и рассказал пару забавных эпизодов своей последней охоты. Застав их мирно беседующими, Софи облегченно вздохнула. Эльза ушла в дом. Альваро встал и, извинившись, отправился в туалетную комнату.
После исполненного профессором Миттером убедительно обоснованного (и одобренного господами Левином и Готлибом) панегирика Шиллеру Ханс, не долго думая, брякнул: Шиллер учился на богослова, а стал врачевателем тел! Да будет вам известно, молодой человек, немедленно отреагировал профессор Миттер (и Ханс посмотрел на него чуть ли не с благодарностью, потому что успел заскучать), что Шиллер, один из величайших наших соотечественников, единственный, кого можно сравнить с Гёте, всегда защищал свободу и до последнего вздоха боролся с чужими болезнями, и мне не совсем понятно, что именно кажется вам таким забавным! Я вижу, профессор, улыбнулся Ханс, вы предпочитаете, чтобы все мы вели себя чинно. Что ж, будь по-вашему. Так вот: один из последователей Шиллера, Гёльдерлин, говорил, что философия — это лечебница поэта, и я готов с ним согласиться. Шиллер умер после долгой болезни, но философию не забросил. Чем заслуживает высшего уважения. Но одного я все же не пойму: почему в молодости он пел оды радости, а потом всю жизнь занимался тем, что ругал молодых поэтов, его, кстати, превосходивших. Это вы так считаете, возразил профессор Миттер. Извините, так считает поэзия, отрезал Ханс. Не будьте столь самонадеянны! возмутился профессор Миттер и поджал губы. Софи осторожно вмешалась: Прошу вас, профессор, продолжайте! Хорошо, давайте разберемся, смягчился тот, поправляя парик. Шиллер всего лишь подсказывал молодым поэтам основные правила искусства, он и не думал их цензурировать, он лишь напоминал им о важности учебы. И в этом смысле следовал идеям «Критики способности суждения», не более того, но, если мне не изменяет память, именно господин Ханс не раз выступал в защиту Канта. Что скажете, господин Ханс? оживленно обернулась к нему Софи, какие будут комментарии? Ханс настроился молчать, чтобы не создавать напряженных ситуаций, но, заметив одобрительные аплодисменты, которыми Руди наградил профессора, его насмешливую ухмылку и надменную манеру нюхать табак, он ответил, не сводя глаз с Софи: Наш уважаемый профессор говорит, что Шиллер следовал Канту. Это верно. Но Кант был свободным критиком и создал свои собственные нормы. Поэтому подчиниться Канту означает его же предать. Неужели вы верите, что можно всерьез говорить об универсальном суждении, об объективной эстетике, о неправильном применении прекрасного? что это за чертовщина такая? чего боялся Шиллер? Если речь шла о социальных различиях, это я еще могу понять, потому что они насаждаются принудительно (Руди, дорогой, поспешила отвлечь жениха Софи, тебе понравился компот?), но возражать против эстетических разногласий, проповедовать единообразие вкуса — это уж слишком! или нам еще полиции вкусов не хватает? нам мало той, которой нас наградил Меттерних? Вы путаете цензуру с правилами, тотчас же бросился в атаку профессор, поправляя сползшие очки. В искусстве, как и в обществе, всякая свобода, любая! требует порядка. А подлинный страх скрывается как раз за отрицанием этой очевидности. Ну что ж, прекрасно, согласился Ханс, взбалтывая недопитый чай и слегка расплескивая его по блюдцу, но такой порядок не может быть неизменным. Как подчеркивал Кант, это все равно что впасть в детство. Потерять рассудок, утратить способность к räzonieren [107]. Вы просто плохо читали Шиллера, заключил профессор Миттер и пожал плечами. Возможно, ответил Ханс, но думаю, что имею на это право, пока полиция меня его не лишила.