Владислав Бахревский - Свадьбы
— Собака — божья тварь, царевич.
— Бояре — тоже божьи…
«Какое у него белое, неживое лицо», — сказал себе Одоевский, вздрагивая спиною.
Вышли из комнаты мимо стоящего на пороге Морозова. На одном из переходов, возле окна, Одоевский остановился и посмотрел в глаза боярину.
— Твой должен быть царем! Твой!
— Мой и будет. Он — старший, — спокойно ответил Борис Иванович.
Одоевский покрутил головой, сбрасывая наваждение.
— Мутит!
* * *Подали пироги с капустой, с грибами, с репой… Запивали пироги коричневым пивом, а на сладкое принесли свежий малиновый мед.
— Медок у меня Евдокия Лукьяновна сама ставила! — с удовольствием похвастал Михаил Федорович.
Он первым отведал меда и был счастлив, что любимое его питье удалось.
— Нежно, аки… — прыткий Одоевский запнулся, не находя сразу превосходного слова, — аки облако неземное.
Колючий Никита Романов усмехнулся: «Ишь ты, облако неземное», — но вслух съязвить не посмел, да и хорошо сделал. Государь похвалу принял:
— Истинно сказано, как облако неземное. Тает ведь во рту!
— Тает! — согласился Шереметев и хитро пощурился то одним, то другим глазом. — Секрета, государь, не скажешь?
— А чего не сказать, скажу. Заливай малину водой, дай постоять два дня, чтобы вода у ягоды силу и вкус переняла. А потом клади мед! На кружку меда — три кружки малиновой воды. Опусти поджаренный белый каравай в питье, дрожжи. Как забродит — хлеб долой. Бродить меду надо дня четыре, а то и пять. Потом — в холод, оттянуть дрожжи — и пей на здоровье.
— А коренья-то какие Евдокия Лукьяновна кладет? — задал главный вопрос Шереметев.
— Государь рассмеялся.
— Гвоздику да корицу… А еще — сами отгадайте!
— Какую-нибудь восточную травку? — спросил Одоевский.
— Лепестки роз! А ведь моя затея! А ну, говорю, Евдокия Лукьяновна, положи-ка в мед розовых лепестков. Розы в этом году удались духмяные… От них-то и нега, облако неземное! Истинно,
— Вот бы государыня смилостивилась да и научила бы наших боярынь уму-разуму! — громко повздыхал Борис Иванович Морозов.
— Евдокия Лукьяновна секретов не держит! — откликнулся государь горячо, — Присылайте к ней боярынь. И квасы ставить научит, и розовых лепестков даст.
— Государыня у нас ангел, — вставил свое патриаршее слово уже успевший вздремнуть за столом старенький патриарх Иоасаф. — Я молюсь за нее.
— Спасибо тебе, святой наш отче! — Михаил Федорович был нынче и шумен и резв. — Я ведь их, отче, неспроста медом побаловал. Коли желают домашнего благоухания, пусть розы разводят. Я покуда не жадный, дам отростков.
— Слава тебе, государь! — разом грянули бояре да стольники.
— Слава тебе, государь. За думы твои про нас, холопов твоих! — это забежал вперед Борис Морозов.
— Слава тебе, государь, за доброту твою неизреченную! — это кинулся догонять друга Одоевский.
— Ты и о духе нашем скверном не забыл. Гонишь луковый дух из наших домов, как Иисус гнал из храма фарисеев, — краснея и торопясь, сложно завернул Глеб Морозов.
— У государя до каждого из нас есть и время и дело. Нам бы так-то, — мудро и горестно молвил Шереметев, недовольный прыткостью молодежи.
Все государя похвалили, один Никита Иваныч Романов промолчал.
У пего в саду свои розы, и сам он, как и Михаил, — Романов. Незачем прытким быть!
Государь заметил это. Тихонько вздохнул: по пустякам люди гордыне предаются. Сказал:
— Спасибо вам всем на добром слове, а тебе, Федор Иванович, коли мед и вправду понравился, еще и сверх того. Сам знаешь, о чем говорю.
И засмеялся хорошо. И все засмеялись, знали нехитрую тайну: за супругу, за Евдокию Лукьяновну государь Шереметева добрым словом повеличал.
Патриарх Иоасаф снова встрепенулся и складно и скучно заговорил о любви человеческой и божеской.
Под успокоительное патриаршее шамканье государь отчалил свою лодочку от нынешнего берега и поплыл, поплыл, норовя угодить в старое русло, уводящее к истокам домашнего счастья.
…Свадьбу с Евдокией Лукьяновной играли зимой, в Грановитой палате.
5 февраля 1626 года благовещенский поп Максим обвенчал рабов божьих Михаила да Евдокию…
«Господи, вот оно ведь как человеческое всесильно в человеке!.. — думал государь. — Не церковные торжества вспоминаются, иное…»
После третьей ествы, как поставили перед новобрачными куря верченое… И сейчас вспомнить жарко — взял он под столом Евдокиюшку за руку. А Евдокиюшка задрожала вдруг. И у него-то у самого кровь забухала.
Большой государев дружка Дмитрий Мистрюкович Черкасский снял того куря со стола, положил на скатерть, а к нему — перепечею с солонкой, завернул скатерть и в сенник понес, Федору Ивановичу Шереметеву. Шереметев и на этой свадьбе постели стлал. А уж медленно-то все совершалось, хоть караул крнчи.
Тысяцким был Иван Борисович Черкасский. Один он уважил: шел, а не вышагивал, когда провожал молодых в опочивальню.
Речь перед сенником о державии царицы по закону и по преданию говорил Иван Никитич Романов, отец гордеца Никиты. А жена Ивана Никитича Ульяна Федоровна, посаженая мать, в собольей шубе мехом вверх, осыпала молодых из мисы золотой пахучим хмелем.
В опочивальню шагнули, и страшно чего-то стало. Один на один. В опочивальне холодно. По закону все делалось: опочивальня чтоб нежилая была, нетопленная.
Постель на полу. Тридевять ржаных снопов, а на снопах семь перин. В головах икона «Богородица с младенцем», письма чудотворца Петра митрополита Московского. Две сголовницы с коронами и кадка за ними с пшеницей. В кадке — свечи.
Все-то рассмотрел, а на Евдокиюшку поглядеть смелости нет. И она стоит рядом, не шелохнется. Только тепло близкое от нее.
Пересилил себя, повернулся к ней, отодвинул с лица дрожащими руками фату. И она к нему так и потянулась. Лицо пылает. Господи, как прекрасно! В глазах полузакрытых то ли смерть, то ли жизнь… Прижались они друг к дружке, и сказал он себе в те поры: «Какой же ты дурень, царь-государь, коли столько лет без жены жил!»
А Евдокиюшка уже после… приподнялась с постели, поглядела на него сияющими глазами и погладила по голове, как мальчика. И тогда он бога вспомнил: «Что господь не делает, к лучшему. Женился бы ране, так ведь не Евдокиюшка рядом была бы. А чтоб не она, об этом и подумать страшно».
— Великий государь! — долетало до Михаила Федоровича.
Очнулся. Одоевский говорит:
— Молодость, государь, уходит, а мы, молодые, от дела большого в стороне. Послужить тебе и государству, не жалея живота, жаждем.
Тучка по лицу государя побежала и не сошла, осталась на лице.
«Позовешь самых близких людей, а они, как и чужие, все о том же. Как бы чего выпросить, как бы от государя без прибавки какой ненароком не уйти…»
— Никто у нас без службы не останется, — вяло откликнулся Михаил Федорович. — Царство великое у нас, всем службы хватит…
И встал.
— Полежу пойду.
Шереметев посмотрел на зятя взглядом тяжелым, чужим.
Чугунная у старика ярость.
& & &
В тот же день, к вечеру, Никита Иванович Одоевский заложил обоз и уехал в дальнее свое поместье, то ли на охоту, то ли от опостылевших в единый час родных, знакомых, от всей стольной, с ее трезвонами, драками, молитвами, великими праздными делами.
— В пастухи наймусь! — крикнул перепуганной жене, любимице-дочке Федора Иваныча. — Так и передай батюшке своему, в пастухи муж нанялся. Коров пасти — тоже
дело! Хоть какая-то польза христианам.
* * *Никита Иванович Одоевский и вправду коров пас.
Лежал на лужку, травинки грыз, а покоя у него на сердце не было, все о том же думал, о московских делах. Богатеют близкие царю люди, он, князь Никита, тоже не больно-то вдалеке, а не у дел. Этак можно всему роду поруху навести. Морозовы хапают, Романовы — в три горла. Отец Никиты Романова, старик Иван, не только себе, слугам своим имения раздает. Степке Коровину, что ему сапоги натягивал, село во Владимирском уезде отвалил, с пустошами, с угодьями. У Романовых иные крестьяне богаче помещиков. Никита похвалялся, что его крепостной Докучайко Золотилов на его, Никиты, имя купил у царского стремянного конюха вотчину в Тверском уезде. А тут самому хоть продавай половину земли.
Московский дом в такие деньги обошелся, вовек из долгов не вылезешь, коли на воеводство не пошлют. А теперь и не пошлют, умудрился негневливого государя прогневить. И Шереметев теперь за зятя полсловечка не замолвит, тоже разозлился.
Коровы разбрелись, а бегать за ними неохота. Взял Никита Иванович рожок пастуший, заиграл. Нравилась ему нехитрая эта музыка.
И вдруг в ответ ему другой рожок, сильный, звонкий — охотничий.