Маргерит Юрсенар - Философский камень
— Девчонка, которая выставляет напоказ свои прелести, оповещает каждого, что ей хочется отведать не булочек, а кое-чего другого, — игриво заметил он лекарю. Шутка была из тех, какими положено обмениваться мужчинам. Зенон не преминул посмеяться в ответ.
И снова начались его ночные хождения: восемь шагов от сундука до кровати, двенадцать от оконца до двери — уже словно заключенный, протаптывал он дорожку на плитах пола. Он всегда знал, что некоторые его страсти могут быть приравнены к плотской ереси, а стало быть, уготовить ему участь еретиков, то есть костер. Человек применяется к свирепости современных ему законов, как применяется к войнам, порожденным человеческой глупостью, к неравенству сословий, к дурному состоянию дорог и беспорядкам в городском управлении. Само собой, за недозволенную любовь можно сгореть живьем, как можно превратиться в пепел за то, что читаешь Библию на языке голытьбы. Законы эти, бессильные уже по свойству самих прегрешений, какие они призваны были карать, не затрагивали ни богатых, ни великих мира сего: в Инсбруке нунций похвалялся непристойными стихами, за которые бедного монаха изжарили бы на медленном огне; ни одного знатного сеньора еще не бросили в огонь за то, что он совратил своего пажа, Законы эти карали людей безвестных, однако сама эта безвестность была прибежищем: несмотря на крючки, сети и факелы, большая часть мелкой рыбешки продолжала прокладывать себе в темных глубинах путь, не оставляющий следа, нимало не заботясь о тех своих собратьях, которые барахтались в крови на борту лодки. Но Зенон знал также, что достаточно злопамятства врага, минутной ярости и безумия толпы или просто неуместного рвения судьи — и погибнут виновные (быть может, на самом деле ни в чем не повинные). Равнодушие оборачивалось неистовством, полупособничество — ненавистью. Всю свою жизнь он жил под гнетом этой опасности, которая примешивалась ко всем прочим. Но то, с чем кое-как миришься, когда дело касается тебя самого, труднее перенести, когда речь идет о другом.
Смутные времена поощряли всякого рода доносы. Мелкий люд, втайне соблазненный примером иконоборцев, жадно хватался за всякий скандал, способный опорочить один из могущественных монашеских орденов, которым ставили в вину их богатство и власть. Несколько месяцев назад в Генте девять августинских монахов, заподозренных в содомии, может, справедливо, а может, нет, после неслыханных пыток были преданы огню, дабы успокоить возбуждение толпы, озлобленной против церковников; из боязни быть заподозренными в желании замять дело власти не вняли совету благоразумия — ограничиться дисциплинарными карами, какие налагает сам орден. Ангелы рисковали еще больше. Любовные игры с двумя девушками, которые в глазах простолюдина должны были смягчить то, в чем видели особую гнусность греха, на этих бедняг, наоборот, навлекали двойную угрозу. Девица де Лос уже сделалась предметом низменного любопытства черни, и теперь тайна ночных сборищ могла выйти наружу из-за женской болтливости или нечаянной беременности. Но самая главная опасность таилась в серафических наименованиях, в свечах, в ребяческих обрядах с участием Святых Даров, в чтении апокрифических заклинаний, в которых никто, и прежде всего сами их авторы, не понимали ни слова, наконец, в этой наготе, которая, однако, ничем не отличалась от наготы мальчишек, резвящихся у пруда, Проказы, за Которые ослушникам следовало бы просто-напросто надавать оплеух, обрекут на смерть эти шалые сердца и глупые головы. Ни у кого не хватит здравого смысла, чтобы понять, насколько естественно для невежественных детей, с восторгом открывших для себя радости плоти, прибегнуть к священным словам и образам, которые в них вдалбливали всю жизнь. Как болезнь приора почти с точностью предопределяла, когда и какой смертью ему предстоит умереть, так Сиприан и его друзья в глазах Зенона были обречены на гибель, как если бы они уже кричали в огне костра.
Сидя за столом и чертя на полях счетов какие-то цифры и значки, Зенон думал о том, что собственный его тыл весьма ненадежен. Сиприан сделал из него наперсника, если не сообщника. При любом допросе с некоторым пристрастием обнаружится, кто он и каково его настоящее имя, и ему будет ничуть не легче, если он угодит в тюрьму по обвинению в атеизме, а не в содомии. Не забывал он и о том, что лечил Гана и сделал все, чтобы помочь ему скрыться от правосудия, а это в любую минуту могло дать повод объявить его бунтовщиком, заслуживающим простой веревки. Осторожности ради следовало уехать, и уехать немедля. Но он не мог покинуть приора в нынешнем его положении.
Жан-Луи де Берлемон умирал медленной смертью, как это бывает при обыкновенным течении подобного недуга. Он сильно исхудал, и худоба его была тем заметнее, что прежде он был человеком плотного сложения. Глотать ему становилось все труднее, и старая Грета по просьбе Себастьяна Теуса, вспомнив старинные рецепты, бывшие когда-то в ходу на кухне дома Лигров, готовила ему легкую пищу: крепкий процеженный бульон и сиропы. Больной тщился оказать честь кушаньям, но едва мог их пригубить, и Зенон подозревал, что его постоянно мучает голод. Приор почти совсем потерял голос. Только в самых необходимых случаях обращался он к своим подчиненным и к лекарю. В остальное время все свои пожелания и распоряжения он писал на клочках бумаги, лежавших на его постели, но, как он сказал однажды Себастьяну Теусу, ничего особенно важного он уже не может сообщить — ни устно, ни письменно.
Врач потребовал, чтобы больному как можно меньше рассказывали о событиях за стенами монастыря, надеясь таким образом оградить его от описания зверств Трибунала, который свирепствовал в Брюсселе. Но, как видно, новости все-таки просачивались в келью приора. Однажды в середине июня послушник, приставленный к больному для ухода за ним, заспорил с Себастьяном Теусом о том, когда приору в последний раз делали ванну из отрубей, которая освежала его и на какое-то время, казалось, даже возвращала ему бодрость. Приор обратил к спорящим посеревшее лицо и с усилием прохрипел:
— Это было в понедельник, шестого числа, в день казни обоих графов.
Тихие слезы скатились по его впалым щекам. Впоследствии Зенон узнал, что Жан-Луи де Берлемон через свою покойную жену состоял в родстве с Ламоралем Эгмонтом. Несколько дней спустя приор вручил лекарю записку — несколько слов утешения вдове графа, Сабине Баварской, которая, по слухам, от тревоги и горя была на краю могилы. Себастьян Теус шел передать письмо гонцу, когда его перехватил бродивший по коридору Пьер де Амер, который боялся, что неосторожность настоятеля может повредить монастырю. Зенон с презрением протянул ему записку. Эконом, прочитав послание, возвратил его врачу: в соболезнованиях знатной вдове и обещаниях помолиться за усопшего не содержалось ничего крамольного. К госпоже Сабине относились с почтением даже королевские чиновники.
Обдумывая так и эдак тревожившее его дело, Зенон наконец пришел к мысли, что прежде всего должно отослать брата Флориана подновлять часовни в каком-нибудь другом месте. Предоставленные самим себе, Сиприан и послушники не дерзнут собираться по ночам, а тем временем, может быть, удастся внушить монахиням-бернардинкам, чтобы они построже следили за обеими девушками. Поскольку послать куда-нибудь Флориана мог только сам приор, философ решил рассказать ему то немногое, что могло побудить его действовать без промедления. Он стал дожидаться минуты, когда больному будет немного легче.
Эта минута настала однажды после полудня в середине июля, когда епископ собственной персоной явился проведать больного. Монсеньор только что отбыл. Жан-Луи де Берлемон, облаченный в сутану, возлежал на своем ложе — усилие, которое он сделал над собой, чтобы учтиво принять гостя, казалось, ненадолго взбодрило его. Себастьян увидел на столе поднос с едой, к которой приор почти не притронулся.
— Передайте мою благодарность этой доброй женщине, — сказал монах голосом чуть более слышным, чем обычно. — Правда, съел я немного, — добавил он почти весело, — но монаху не вредно попоститься.
— Епископ, без сомнения, разрешил бы ваше преподобие от поста, — возразил лекарь, поддержав этот легкий тон.
Приор улыбнулся.
— Монсеньор человек весьма просвещенный и, полагаю, благородный, хотя я и был среди тех, кто противился его назначению, ибо король тем самым попрал наши древние обычаи. Я имел удовольствие рекомендовать ему моего врача.
— Я не ищу другой службы, — шутливо сказал Себастьян Теус.
На лице больного уже проступила усталость.
— Я не жалуюсь, Себастьян, — кротко сказал он, как всегда смущаясь, когда ему приходилось говорить о собственной немощи. — Недуг мой вполне терпим... Но есть у него неприятные следствия. Вот почему я не решаюсь принять соборование... Нехорошо, если приступ кашля или икота... Нет ли какого-нибудь средства, какое на время облегчило бы это удушье...