Виктор Гюго - Девяносто третий год
Сказав последние слова, Марат пристально взглянул на Дантона. Тот воскликнул:
— Если б у меня было власти хоть на грош, я знаю, что я бы сделал!
— Мне известно все, что вы говорите, Робеспьер, — продолжал Марат, — как мне известно то, что происходило в Тампльской башне, когда там откармливали Людовика Шестнадцатого до такой степени, что в течение одного сентября месяца волк, волчица и волчата съели восемьдесят шесть корзин персиков, между тем как народ голодал; мне известно, что Ролан скрывался в одной квартире на заднем дворе улицы Лагарп; мне известно, что из бывших четырнадцатого июля{168} в деле копий шестьсот штук были изготовлены Фором, оружейником герцога Орлеанского; мне известно, что творится у госпожи Сент-Илер, любовницы Силлери, как старик Силлери{169} сам натирает паркет желтой гостиной, выходящей на улицу Матюрен, когда у него обедают Бюзо{170} и Керсэ; а двадцать седьмого числа у него обедал Саладен{171}… и знаете ли с кем, Робеспьер? С вашим приятелем Ласурсом{172}.
— Все это одно пустословие, — пробормотал Робеспьер. — Ласурс мне вовсе не приятель. — Затем он прибавил с задумчивым видом: — А пока в Лондоне существует восемнадцать фабрик, изготовляющих фальшивые ассигнации нашей республики.
Марат продолжал спокойным, но слегка дрожащим голосом, наводившим страх:
— Вы напрасно на себя напускаете важность. Да, я все знаю, вопреки тому, что Сен-Жюст называет «государственной тайной»…
Марат сделал особое ударение на последних словах, взглянул на Робеспьера и продолжал:
— Мне известно, что говорится за вашим столом в те дни, когда Леба{173} приглашает Давида отведать стряпни своей невесты, Елизаветы Дюплэ, вашей будущей родственницы, Робеспьер. Я — народное око и я вижу все из глубины моего погреба. Да, я все вижу, все слышу, все знаю. Вы же часто развлекаетесь пустяками и предаетесь самодовольству. Робеспьер слушает льстивые слова своей госпожи Шалабр, дочери того самого маркиза Шалабра, который играл в вист с Людовиком Шестнадцатым в вечер казни Дамьена{174}. Да, знай наших! Сен-Жюст совсем уходит в свой галстук, Лежандр{175} щеголяет в новом кафтане, белом жилете и громадных брыжжах, думая этим заставить всех забыть про его кузнечный фартук. Робеспьер воображает, что для истории очень интересно будет знать, что он являлся в Учредительное собрание в сюртуке оливкового цвета, а в Конвент — в небесно-голубом сюртуке. Портреты его висят по всем стенам его комнаты…
— А ваши, Марат, висят во всех отхожих местах, — перебил его Робеспьер голосом еще более спокойным, чем голос самого Марата.
Они продолжали беседу в приятельски-шутливом тоне, сквозь который, однако, слышались внутренняя злоба, ирония и угроза.
— Скажите-ка, Робеспьер, не вы ли называли тех, кто желает низвержения престолов, «Дон-Кихотами рода людского»?
— А не вы ли, Марат, после четвертого августа{176}, в пятьсот пятьдесят девятом номере вашего «Друга Народа», — вы видите, я даже запомнил номер: это может пригодиться, — не вы ли требовали, чтобы дворянству возвращены были его титулы? Не вы ли писали: «Герцог всегда останется герцогом?»
— А вы, Робеспьер, на заседании седьмого декабря защищали госпожу Ролан против Виара.
— Точно так же, как мой брат защищал вас{177}, Марат, когда на вас нападали в Якобинском клубе. Но что же это доказывает? Ровно ничего.
— Робеспьер, известна даже та комната Тюильрийского дворца, в которой вы сказали Гара: «Мне уже надоела революция».
— А здесь, Марат, в этом самом кабачке, вы двадцать девятого октября целовались с Барбару.
— Вы, Робеспьер, сказали в разговоре с Бюзо: «Что это за штука такая ваша республика?»
— Марат, вы в этом самом кабачке угощали завтраком марсельцев, по три человека от каждой роты.
— Вы, Робеспьер, ходите в сопровождении рыночного носильщика, вооруженного дубиной.
— А вы, Марат, накануне десятого августа просили Бюзо, чтобы он помог вам бежать в Марсель, причем собирались переодеться жокеем.
— Во время сентябрьской расправы{178} вы прятались, Робеспьер.
— А вы, Марат, выставлялись напоказ.
— Вы, Робеспьер, швырнули на пол красный фригийский колпак.
— Да, когда его вздумал надеть изменник. Робеспьер не может носить того, что носит Дюмурье.
— В то время, когда проходили солдаты Шатовье, вы не захотели, чтобы на голову Людовика Шестнадцатого было накинуто покрывало.
— Я сделал лучше: я не накрыл ему голову, а отрубил ее.
Дантон вздумал вмешаться, но вмешательство его только подлило масла в огонь.
— Робеспьер, Марат, — проговорил он, — успокойтесь!
Марат не любил, чтобы его имя ставилось на втором месте.
— А вы чего вмешиваетесь? — воскликнул он, поворачиваясь к Дантону.
— Чего я вмешиваюсь! — закричал, в свою очередь, Дантон, привскакивая на стуле. — А вот чего! Я утверждаю, что не должно быть братоубийства, что два человека, служащие народу, не должны вступать между собой в борьбу, что и без того уже довольно и интервенции и гражданской войны, и что к ним не следует присоединять еще войну домашнюю; что революцию сделал я и что я не желаю, чтобы ее переделывали. Вот почему я вмешиваюсь!
— Вы бы лучше подумали о том, чтобы представить отчеты, — проговорил Марат, не возвышая голоса.
— Это легко сделать! — воскликнул Дантон. — Ступайте искать их в освобожденной мною Аргонне, в очищенной от неприятеля Шампани, в завоеванной Бельгии, среди армий, в рядах которых я уже четыре раза подставлял свою грудь под картечь! Ступайте искать их на площади Революции, на эшафоте двадцать первого января{179}, на разбитом троне, на гильотине, этой вдове…
— Гильотина вовсе не вдова, а девственница, — перебил Марат Дантона. — Возле нее можно лежать ниц, но ее нельзя оплодотворить.
— Почему вы так думаете? — возразил Дантон. — А вот я оплодотворяю ее.
— Посмотрим, — проговорил Марат и улыбнулся.
— Марат! — воскликнул Дантон, подметивший эту улыбку. — Я привык действовать всегда открыто, начистоту. Я ненавижу все, что пресмыкается. Я никогда не был и не буду мокрицей. Ваше место — подвал, мое — улица. Вы от всех сторонитесь, я доступен для всякого прохожего.
— Миленький господинчик, не хотите ли зайти ко мне? — пробормотал сквозь зубы Марат. И, перестав улыбаться, он продолжал вызывающим голосом: — Дантон, отдайте отчет относительно тридцати трех тысяч экю звонкой монетой, которые выплатил вам Монморен{180} от имени короля, под видом вознаграждения вас за потерянное вами место прокурора суда в Шатлэ.
— Я участвовал в деле четырнадцатого июля, — надменно проговорил Дантон.
— А королевские кладовые? А бриллианты короны?
— Я участвовал в деле шестого октября{181}.
— А грабительства вашего alter ego Лакруа в Бельгии?
— Я участвовал в деле двадцатого июня{182}.
— А ссуды, выданные госпоже Монтанье?
— Я возбуждал народ при возвращении короля из Варенна.{183}
— А оперный театр, построенный на доставленные вам деньги?
— Я вооружил парижские кварталы.
— А сто тысяч секретных сумм министерства юстиции?
— Я организовал движение десятого августа.
— А два миллиона негласных расходов собрания, из которых четверть перешла в ваш карман?
— Я остановил наступление неприятеля и загородил дорогу коалиции монархов.
— Вы — проститутка! — проговорил Марат.
— Да! — воскликнул Дантон, вскакивая, со свирепым выражением. — Пускай я продал себя, но зато я спас мир!
Робеспьер продолжал кусать себе ногти. Он неспособен был ни смеяться, ни улыбаться; ему недоставало громового смеха — Дантона, и жалящей улыбки — Марата.
— Я подобен океану, — продолжал Дантон. — У меня бывает прилив и отлив; при отливе видно дно моей души, при приливе видны ее высоко вздымающиеся волны.
— То есть ее пена, хотите вы сказать, — ехидно вставил Марат.
— Нет, ее буря, — возразил Дантон.
И они оба, Дантон и Марат, одновременно вскочили с мест. Марат, наконец, вышел из себя и из ехидны превратился в дракона.
— Вот как! — воскликнул он. — Вот как! Ни вы, Робеспьер, ни вы, Дантон, не желаете меня слушать! Ну, хорошо же, так вот что я вам скажу: вы оба погибли. Ваша политика довела вас до невозможности идти далее; вам нет никакого выхода, и то, что вы теперь делаете, закрывает перед вами все двери, кроме двери могилы.
— В том-то и заключается ваше величие, — проговорил Дантон, пожимая плечами.