Виктор Гюго - Девяносто третий год
— Анархия мыслей! — перебил его Дантон. — Но кто же ее создал, как не вы сами?
— Робеспьер, Дантон, — продолжал Марат, не отвечая на это замечание, — опасность кроется в этом множестве кофеен, игорных домов, клубов, — в клубе Черных, клубе Федералистов, Дамском клубе, клубе Беспристрастных, созданном Клермон-Тоннером{151}, бывшем прежде монархистским клубом и созданном по мысли священника Клода Фоше{152}, клубе Шерстяных колпаков, основанном газетчиком Прюдомом{153}, и т. д. и т. д.; не считая вашего Якобинского клуба, Робеспьер, и вашего Кордельерского клуба{154}, Дантон. Опасность кроется в голоде, заставившем носильщика Блена вздернуть на фонарь возле Ратуши булочника Франсуа Дени, и в судах, повесивших носильщика Блена за то, что он повесил булочника Франсуа Дени. Опасность кроется в бумажных деньгах, с каждым днем все более и более теряющих свою ценность. Недавно кто-то уронил на Тампльской улице стофранковую ассигнацию, а проходивший мимо нищий заметил: «Не стоит нагибаться, чтобы ее поднять!» Опасность кроется в перекупщиках и спекулянтах. К чему привело то, что на ратуше поднят черный флаг? Вы арестовали барона Тренка{155}, но этого недостаточно: нужно свернуть шею этому старому тюремному интригану. Вы думаете, что все сделано, если председатель Конвента возложил венок на голову Лабертеша, получившего сорок один сабельный удар в сражении при Жемаппе и воспетого Шенье{156}? Все это не что иное, как комедия и фиглярство! Вы не видите, что творится в Париже! Вы ищете опасности вдали! А что же делает ваша полиция, Робеспьер? Что делают все наши шпионы: Пайян — в Коммуне, Коффиналь{157} — в Революционном трибунале, Давид — в Комитете общественной безопасности, Кутон{158} — в Комитете спасения республики? Вы видите, что я запасся точными сведениями. Ну, так знайте же: опасность висит над вашей головой, лежит у вас под ногами; всюду только заговоры и заговоры; прохожие на улицах читают друг другу выдержки из газет и кивают друг другу головами; не менее шести тысяч возвратившихся во Францию эмигрантов, щеголей и шпионов прячутся в подвалах, коридорах и на чердаках Пале-Рояля; к булочным не проберешься; женщины, встречаясь в воротах, обращаются друг к другу со словами: «Когда же, наконец, будет мир?» Сколько вы ни уединяйтесь в зале исполнительного совета, сколько ни запирайте дверей, всем очень хорошо известно, что вы там говорите; и в доказательство тому, Робеспьер, я приведу вам слова, сказанные вами вчера вечером Сен-Жюсту: «Барбару{159} начинает толстеть; это может явиться для него помехой при бегстве». Да, опасность всюду, и в особенности в центре, в Париже. Враги республики интригуют, патриоты ходят босиком, аристократы, арестованные девятого марта{160}, уже отпущены на свободу, каретные лошади, которым настоящее место на границе в запряжке орудий, давят патриотов на улицах Парижа, хлеб в четыре фунта стоит три франка двенадцать су, в театрах идут безнравственные пьесы и — Робеспьер отправит на эшафот Дантона!
— Как бы не так! — пробормотал Дантон. Робеспьер продолжал внимательно рассматривать карту.
— В чем состоит настоятельная необходимость, — воскликнул Марат резким голосом, — так это в диктаторе! Вы знаете, Робеспьер, что я желаю диктатора?
— Да, знаю, Марат, — ответил Робеспьер, поднимая голову от карты. — Вас или меня.
— Да, меня или вас, — подтвердил Марат.
— Диктатуру! Суньтесь-ка! — пробормотал Дантон сквозь зубы.
От внимания Марата не ускользнуло то, что брови Дантона сердито нахмурились. Он продолжал:
— Вот что я вам скажу! Придем к соглашению и сделаем последнее усилие. Положение стоит того. Ведь пришли же мы к соглашению относительно тридцать первого мая{161}. А теперь общий вопрос еще важнее того вопроса о жирондистах, — вопроса в сущности второстепенного. В том, что вы говорите, есть доля правды; но вся правда, абсолютная правда — в том, что говорю я. На юге федерализм, на западе — роялизм; в центре, в Париже, — поединок между Конвентом и Коммуной; на границах — отступление Кюстина и измена Дюмурье. Отчего же все это происходит? От нашей разрозненности. Что нам требуется? Единство. Вот в чем спасение! Но только нам не следует терять времени. Париж должен взять дело революции в свои руки. Если мы потеряем хоть один час, то завтра вандейцы могут очутиться в Орлеане, а пруссаки — в Париже. Я делаю эту уступку вам, Дантон, и вам, Робеспьер; но что же из этого следует? А то, что нам необходима диктатура, что без нее нам невозможно обойтись. Учредим же ее, примем на себя втроем роль представителей республики. Мы трое — три головы Цербера{162}. Из этих трех голов одна говорит, — это вы, Робеспьер; другая рычит, — это вы, Дантон…
— А третья кусается, — это вы, Марат, — перебил его Дантон.
— Отчего же только третья? Все три кусаются, — заметил Робеспьер.
После короткой паузы эта мрачная и зловещая беседа возобновилась.
— Послушайте, Марат, — заговорил Робеспьер, — прежде чем вступать в брак, нужно хорошенько узнать друг друга. Каким образом вы узнали то, что я говорил вчера Сен-Жюсту?
— Это уж мое дело, Робеспьер. Моя обязанность — все знать, относительно всего наводить справки.
— Но, Марат…
— Я уже сказал вам, Робеспьер, что я люблю все знать. Я знаю как то, о чем вы говорите с Сен-Жюстом, так и то, о чем Дантон говорит с Лакруа{163}, что происходит на Театенской набережной, в доме Лабриффа, где собираются нимфы эмиграции, или в доме Тилля, возле Гонесса, принадлежащем бывшему управляющему почтами Вальмеранжу, куда приходили когда-то Мори{164} и Казалес{165}, куда ходили после того Сийэс{166} и Верньо{167}, и где теперь еженедельно происходят собрания.
Сказав последние слова, Марат пристально взглянул на Дантона. Тот воскликнул:
— Если б у меня было власти хоть на грош, я знаю, что я бы сделал!
— Мне известно все, что вы говорите, Робеспьер, — продолжал Марат, — как мне известно то, что происходило в Тампльской башне, когда там откармливали Людовика Шестнадцатого до такой степени, что в течение одного сентября месяца волк, волчица и волчата съели восемьдесят шесть корзин персиков, между тем как народ голодал; мне известно, что Ролан скрывался в одной квартире на заднем дворе улицы Лагарп; мне известно, что из бывших четырнадцатого июля{168} в деле копий шестьсот штук были изготовлены Фором, оружейником герцога Орлеанского; мне известно, что творится у госпожи Сент-Илер, любовницы Силлери, как старик Силлери{169} сам натирает паркет желтой гостиной, выходящей на улицу Матюрен, когда у него обедают Бюзо{170} и Керсэ; а двадцать седьмого числа у него обедал Саладен{171}… и знаете ли с кем, Робеспьер? С вашим приятелем Ласурсом{172}.
— Все это одно пустословие, — пробормотал Робеспьер. — Ласурс мне вовсе не приятель. — Затем он прибавил с задумчивым видом: — А пока в Лондоне существует восемнадцать фабрик, изготовляющих фальшивые ассигнации нашей республики.
Марат продолжал спокойным, но слегка дрожащим голосом, наводившим страх:
— Вы напрасно на себя напускаете важность. Да, я все знаю, вопреки тому, что Сен-Жюст называет «государственной тайной»…
Марат сделал особое ударение на последних словах, взглянул на Робеспьера и продолжал:
— Мне известно, что говорится за вашим столом в те дни, когда Леба{173} приглашает Давида отведать стряпни своей невесты, Елизаветы Дюплэ, вашей будущей родственницы, Робеспьер. Я — народное око и я вижу все из глубины моего погреба. Да, я все вижу, все слышу, все знаю. Вы же часто развлекаетесь пустяками и предаетесь самодовольству. Робеспьер слушает льстивые слова своей госпожи Шалабр, дочери того самого маркиза Шалабра, который играл в вист с Людовиком Шестнадцатым в вечер казни Дамьена{174}. Да, знай наших! Сен-Жюст совсем уходит в свой галстук, Лежандр{175} щеголяет в новом кафтане, белом жилете и громадных брыжжах, думая этим заставить всех забыть про его кузнечный фартук. Робеспьер воображает, что для истории очень интересно будет знать, что он являлся в Учредительное собрание в сюртуке оливкового цвета, а в Конвент — в небесно-голубом сюртуке. Портреты его висят по всем стенам его комнаты…
— А ваши, Марат, висят во всех отхожих местах, — перебил его Робеспьер голосом еще более спокойным, чем голос самого Марата.
Они продолжали беседу в приятельски-шутливом тоне, сквозь который, однако, слышались внутренняя злоба, ирония и угроза.