Евгений Марков - Учебные годы старого барчука
Я подбежал к окну и растворил его. Как раз внизу по деревянным мосткам прогуливались, будто не обращая на меня внимания, Борис с Анатолием. Алёша и Ярунов сидели напротив на дровах и с очевидным любопытством следили за предстоящими событиями.
Анатолий остановился, поравнявшись с моим окном, и метнув вверх глазами, в то же мгновение сильным взмахом руки ловко подбросил ко мне привязанную бечёвкой шапку. Я попытался схватить её на лету, но не попал, и шапка, пролетев немного выше окна, грузно полетела назад, где её успели подхватить братья.
— Хватай ловчее, дурень! — сердитым шёпотом огрызнулся Анатолий и, оглянувшись подозрительно на окно инспектора, ещё ловчее и быстрее опять подбросил шапку. На этот раз шапка почти сама влетела в окно и очутилась в моих руках. Братья снабжали меня провизией на чай и ужин.
Борис с Анатолием уже гуляли, как ни в чём не бывало, в другом углу двора, и я поспешно затворил окно. Противный Нотович в гороховой шинели в это самое мгновение, ничего не подозревая, маршировал через двор, задом ко мне, перебраниваясь с кем-то из семиклассников.
У меня повеселело на сердце после этого неожиданного приключения с шапкой. Я теперь казался самому себе настоящим узником, томящимся в неприступной башне, каких описывают в романах. И казённые булки, набитые внутри казёнными котлетами, всё-таки развлекли меня немножко. Он нечего делать только и радости, что в еде. Но когда наступил вечер, когда в широких окнах гимназии закраснелись частые огоньки, а верхние её этажи глянули на меня тёмными рядами слепых очей, будто чёрными дырами мёртвой головы, мне сделалось невыразимо жутко. Никто не приходил ко мне, никто не зажигал у меня огня. Мне чудилось, что я потонул, всеми забытый, никому не нужный, в чёрной безмолвной мгле, охватившей всё кругом. Тёмные пустые коридоры, тёмные пустые комнаты с рядами белых неподвижных кроватей отделяли меня от всего живущего. Эти белые, чистые кровати, эти белые полотенца, висевшие в изголовьях на высоких железных прутьях с железными дощечками, на которых были написаны фамилии воспитанников, мерещились мне так явственно и неотступно, как будто я видел их сквозь стены своими глазами. Это уже не кровати с простынями, а белые пелены гробов, безмолвными полчищами обступившие меня со всех сторон; не полотенца не вешалках, а длинные худые скелеты в белых саванах, поднявшиеся в тишине и темноте из своих гробов… Все они смотрят на меня, все они видят меня, поджидают меня.
А там, ещё дальше, такие же тёмные и пустынные, непонятно перепутанные лестницы и лесенки, с таинственными закоулочками, с неведомо куда ведущими запертыми дверочками, с чёрными дверями в необъятную пустыню всегда тёмного чердака, куда и днём заглянуть страшно, и откуда во мраке и тишине ползут во все углы пустынных этажей, и в эти спальни с белыми гробами, и в мою жалкую умывальню, забившуюся в самую глубину, всякие неизобразимые и невыразимые страшилища, населяющие ужасный чердак…
Я лежал в холодном поту на висках на своём истрёпанном тюфяке, съёжившись калачиком, как маленькая трусливая собачонка, словно стараясь спрятаться от самого себя, от фантазий, леденивших мою кровь… И я сам себе казался таким ничтожным, беспомощным, жалким, в этом оковавшем меня немом ужасе, среди чёрного безмолвия огромного пустого дома. Я уже я представлялся сам себе не геройским победителем Луценки, не прославленным на всю гимназию «первым силачом третьего класса», а крохотным, слезливым ребёночком, что недавно ещё лежал на коленках доброй няни Афанасьевны, уткнувшись носом в её полинялое тёмненькое платьице, и просил, рыдая, свою «бабусю» отогнать от него страшного «бубоку».
И мне вдруг стало так страшно, так больно стало жаль родного дома, где никто меня не мучил и не запирал, где меня любили, ласкали, успокаивали… И все свои, родные и ближние, стали для меня так хороши, добры и дороги, так необходимы моему растроганному сердцу, что я не выдержал и судорожно зарыдал, обливая грязную казённую подушку горькими детскими слезами.
Меня заставил очнуться глухой, всё разраставшийся, словно бурей надвигавшийся на меня, угрожающий шум. Несколько мгновений я не мог опомниться и сообразить, что это такое. Но ясно выделяющийся топот быстро бегущих ног, крики, смех, взвизгивания образумили меня. Я понял, что пансион пришёл в спальню.
Будто веником кто смахнул из моей наболевшей головы все пугающие фантазии и ужасы, только что наполнявшие её. Сердце моё радостно запрыгало, словно и оно бежало и визжало в многолюдной весёлой толпе, беспечно шумевшей среди тех самых белых кроватей и по тем самым пустынным коридорам, которые перед тем давили меня смертным страхом. Многочисленные торопливые шаги, словно вперегонку друг перед другом, приближались к моей темнице. По топоту ног я чувствовал, что это бежит какая-нибудь мелкота, а не братья и не наши товарищи третьеклассники.
— Шарапчонок-арапчонок, — крикнул чей-то визгливый голос, ударяя на бегу кулаком в мою дверь, — сиди, посиживай, цыплят высиживай!
— А что, хорошо в карауле? — спрашивал другой голос. — Не хочешь ли к нам в спальню? Ишь заперся как, не отворить!
Всякий из малюков считал своею священною обязанностью постучаться ко мне и подразнить меня чем-нибудь.
— Шарапчик! Хочешь булку? Протяни руку, я положу!
— Шарапов 4-й! Инспектор тебе пирожного прислал, отворяй скорее! — стучался другой.
— Мочёные розги под сахаром! — с хохотом подхватывали за ним.
— Шарапов 4-й! Луценко тебя целовать велел, — подскакивал ещё кто-нибудь.
— Покойной ночи, приятного сна, Шарапов! — раздавались смеющиеся голоса проходивших. — Счастливчик! Одному целую спальню отдали…
Но меня нисколько не обижали и не сердили эти задиранья малюков, невеликодушно злоупотреблявших своею безопасностью от моего кулака, так был отраден после ужасов безмолвия этот живой человеческий лепет. Впрочем, малюки рассыпались сейчас же, потому что к двери подошли Алёша, Ярунов, Бардин и другие наши товарищи. Скоро присоединились к ним Борис с Анатолием и разные большие из друзей братьев. Моё заключение было, по-видимому, общим делом целого пансиона, и возбуждало искренний интерес во всей серьёзной части пансионского населения. Всякие практические советы мне были преподаны и единодушно воздана была подобающая хвала моему молодечеству. Я как будто вырос в глазах всех, и меня рассматривали уже не как ничтожного, глупого новичка, а как воина, окуренного боевым порохом и достойного сподобиться военных тайн пансионской мудрости.
— Луценко тебя хочет вызвать на поединок. Он непременно тебя вызовет, иначе ему показаться нельзя будет от сраму, — сообщим мне Ярунов.
— Говорят, Гриша, верхом придётся драться, — озабоченно прибавил Алёша. — Тебе нужно будет выбрать кого-нибудь из больших товарищей и сесть ему на плеча… И Луценко сядет к кому-нибудь. Трудно, должно быть, так драться… Неловко. Он-то привык, а ты в первый раз.
— Ну вот! — вступил в разговор Бардин. — Ему-то бояться! Я видел, как он его тузил! Он его и верхом отчешет, как не нужно лучше. А сесть можно на Второва.
— Конечно, на Второва! На кого же больше? — подтвердил Ярунов. — Когда Белогрудов бился с Мирошниченко, тоже на Второва садился.
Алёша подсунул мне под дверь бумагу, карандаш, ножичек, даже «Три мушкетёра», что мы купили с восторгом на свои собственные деньги в первый же свой отпуск и читали ещё с большим восторгом на уроках чистописания и французского языка. Подсунули мне и спички, и половину сальной свечки, только что добытой по пути из глубокого жестяного шандала, которые ставили на ночь на полу в спальне. Словом, заточение моё начинало приобретать вид, возможный для человеческого обитания.
— Вот что, Гриша, — сказал мне Борис, — всё равно ты сидишь, ничего не делаешь, и не видно тебя никому. Сшей-ка нам пока мячик хороший, потуже, а то все мячи истрепались.
Он просунул мне под дверь толстую цыганскую иглу с дратвой, выпрошенную у казённого сапожника.
— Да из чего же, Боря?
— Как из чего! — крикнул Боря. — Да на тебе же сапоги. Отрежь половину голенища и сшей. Разве ты не видал, как делают?
— Нет, видал, — смущённо оправдывался я.
— А войлок из матраса вытащи, мячик набить, — добавил внушительно Анатолий. — У нас все мячики карцерным матрасом набиты…
— Только вот что, не забудь сапоги сейчас же скинуть и бросить за шкаф, как выпустят, чтоб не узнали! — предупредил Борис. — А из старых, что за шкафом, выбери себе. Потом обменяешь у Ермолаича. Скажи, что износил.
— Хорошо, Боря, я это сделаю!
— Вот что, зверёк» Ты уж давно в заточении, времени девать некуда, — сказал Лаптев, — уж не пожалей зубов, нажуй нам и другой мяч из резины. Два дня праздников скоро, а играть нечем. Можно?
— Можно! Отчего же? Мне всё равно нечего будет делать…