Валентин Азерников - Долгорукова
— Не может быть! — ахнул Адлерберг.
— При том, что носила она его у вас на глазах несколько месяцев.
— Не может быть, — повторил Адлерберг.
— А вы говорите — не может быть. Это всё, что вы можете сказать?
— Вы меня ошеломили, Пётр Андреевич, не скрою, я видел Екатерину Михайловну, но мне в голову не приходило...
— Александр Владимирович, если бы вы сами не имели детей и, следовательно, не раз видели свою жену беременной, я бы ещё мог поверить, что ваши сведения из этой области ограничиваются непорочным зачатием. Но так как...
— Вы что же хотите сказать, — перебил его Адлерберг, — что я знал?
— Именно это я и хочу сказать, дорогой Александр Владимирович. И думаю, такая ваша позиция не принесёт вам славы ни в обществе, ни в глазах бедной императрицы, которая по своей слепоте числит вас в своих друзьях.
— Слушайте, граф, что вы себе позволяете!
— То, что предписывает мне мой служебный долг — защищать особу Государя от сплетен и наветов. Вы понимаете, какой шум возникнет теперь во всех кругах? Если б вы мне сказали об этом заранее, я мог бы принять меры, чтобы уберечь Государя от этого, пресечь слухи в зародыше, но теперь, когда слух уже пополз... Одно дело — интрижка, пусть даже длительная связь, пусть даже любовь — не приветствую, но допускаю. Государь живой человек. Но скреплять эту связь ребёнком, незаконнорождённым, но царской крови...
— Полноте, граф, что за проблема. У покойного Николая Александровича, царство ему небесное, уже, на что был строг в нравственном отношении, тоже был грешок, и ничего, трон не рухнул.
— Но Его величество Николай Александрович знал, где кончается постель и где начинается трон. И он не возил никого по всему свету за собой. И поэтому, когда случились последствия его романа, никто не беспокоился за судьбу престола.
— А наш Государь, выходит...
— Я это не говорил, хотя в душе опасаюсь, как и многие. Мария Александровна, дай Бог ей здоровья, тает на глазах, и неровен час...
Возникла пауза. Потом Адлерберг спросил:
— А кто родился?
— Мальчик, в том-то и дело. — Снова оба помолчали, потом Шувалов спросил совсем уже другим тоном: — Вы что, в самом деле не знали? — Адлерберг покачал головой. — Н-да... А я думал, вы с Государем и впрямь друзья детства, и уж кто-кто, а вы-то должны были... — Он снова помолчал. — Ну так что будем делать?
— А что тут можно делать? Главное — уберечь от этих новостей императрицу.
9 мая 1872 года. Зимний. Апартаменты императрицы.
Императрица лежала в постели на высоких подушках. Александр ходил по спальне из угла в угол. Потом остановился перед ней.
— Мари... Я должен тебе что-то сказать. Что-то очень важное, — и он снова зашагал.
— Присядь, Саша, ты ходишь, у меня в глазах рябит. Он присел на мгновение, но встал и снова стал ходить по спальне.
— Не знаю даже, как приступиться, с какого конца. — Она молча смотрела на него. — Меня очень мучит последнее время, что я от тебя... — Он поморщился. — А, нет, не то... я никогда от тебя ничего не скрывал. Я привык делиться с тобой самым важным, что есть у меня на уме, на сердце, да и неважным тоже. Но вот какое-то время тому назад... — Он замолчал. — Нет, не могу теперь, я потом скажу, после. Вот переедем в Царское... — Он посмотрел на императрицу, она молчала, глядя поверх него. — Ты молчишь?
— А что я должна говорить?
— Не знаю. Но я не привык, что ты не отвечаешь мне, меня это вовсе парализует.
— Ты хочешь, чтоб я и на этот раз тебе помогла? Какой же ты эгоист, мой милый. Даже здесь, собираясь причинить мне боль, — он сделал движение, словно собираясь возразить, она не дала ему это сделать, — а разве нет? Даже тут ты хочешь, чтоб я помогла тебе в этом, облегчила тебе эту задачу. Это даже не эгоизм, это жестокость, Саша. Заслужила ли я это за столько лет любви и преданности?
— Мари, ты разрываешь моё сердце. Если б не это, не твоя любовь и преданность, разве мучился бы я сейчас: как сказать то, что и вымолвить невозможно... Как не ранить тебя тем, что не может не ранить... И, может, лучше бы и дальше ничего не говорить. Потому что в моём отношении к тебе ничего не изменилось и не изменится, и вообще это как бы и не имеет отношения к нам — тебе, моей жене, и мне, твоему мужу, поскольку ничего не меняет ни в моей любви и преданности к детям, ни... впрочем, в твоей — не знаю. Но так как я опасался, что ты узнаешь это от кого-то, кто исказит, неверно скажет, я решил, что это должен сделать я сам... Но я только не предполагал, что это будет так трудно. Я знал, что трудно, но не знал, что так...
— Ладно, не мучись, — она скользнула по нему взглядом и снова устремила его в потолок. — Я, так и быть, снова помогу тебе. — Она помолчала чуть, потом прокашлялась, словно у неё сел голос. — Я знаю, что ты хочешь мне сказать.
— Знаешь?
— Да. И давно. Так что ты опоздал, мой милый, со своим... — она усмехнулась слабо, — дружеским участием ко мне. И какое счастье, что я это знала раньше и успела привыкнуть к этой ужасной мысли, когда была ещё поздоровее, иначе каково мне было бы сейчас, когда у меня уже почти не осталось сил на эту жизнь. А может, потому и не осталось... Ну да ладно, считай, что ты мне всё сказал. Спасибо...
— Мари...
— Нет, знаешь, ты, верно, удивишься, но я и впрямь благодарна тебе за твоё молчание, за твою трусость. Я полагала её как твою жалость ко мне, я думала, ты боишься не за себя, не только за себя, что ты бережёшь меня — на свой лад, но бережёшь, чтоб не отнять мои последние силы. Так я раньше думала — наверное, по привычке видеть тебя с лучшей стороны.
— Мари...
— Не надо ничего больше говорить, Саша, довольно и этого. Иди.
— Хорошо. — Он постоял в нерешительности. — Но только скажи мне: кто тебе сказал?
Она положила руку на сердце.
— Оно. Как и тогда, в Дармштадте. Тридцать пять лет назад.
— Мари, ты так говоришь, словно... Но я ведь действительно люблю тебя.
— В русском языке нет такого времени — плюсквамперфектом, давно прошедшее... — Она отвернулась, чтобы скрыть выкатившуюся из глаза слезу. — Мне не надо было ехать в Россию, в этот ужасный климат, не надо было любить тебя так, не надо было восемь раз рожать... Может, тогда я не была бы в пятьдесят лет развалиной, которой муж ищет замену.
— Мари...
— Но тогда бы я не была твоей женой и не была бы счастливой женщиной столько лет, и у меня не было бы таких замечательных детей. За всё надо платить. — Она помолчала. — Да, ты любил меня — пока мог. Что ж винить тебя, раз боле не можешь. Это не вина твоя, это твоя судьба. — Она замолчала снова, глядя куда-то вдаль, потом сказала: — Ты ведь это хотел услышать — что я простила тебя, да? И даже пожалела: бедный Саша, как он запутался, как он мучается со своей честностью, обманывая двух женщин сразу, не принадлежа вполне ни одной, чувствуя перед каждой вину и лишая себя ощущения полного счастья... Это ты хотел услышать? Ты услышал, я говорю: бедный Саша. А теперь иди, я хочу помолиться.
— Мари...
— Иди, Саша.
Он пожал плечами и пошёл к двери. Она сказала вслед ему:
— Эта женщина несёт тебе погибель. Когда в тебя стрелял Каракозов, ты спрашивал: за что? Теперь ты знаешь, за что. И я знаю. Это было в тот год и месяц. Когда в тебя стрелял Березовский в Париже, ты снова спрашивал: за что? Теперь ты знаешь, за что. И я знаю. Неужели ты не видишь в этом знак тебе, предупреждение? Это тебе говорит не обманутая ревнующая жена, это говорю я — та, прежняя, любящая и слепо верящая. Отступись, эта дорога ведёт к гибели...
Он медленно повернулся к ней.
— Я не могу теперь, — сказал он тихо. — Я теперь связан.
— О, Боже... — выдохнула она и отвернулась. В наступившей тишине было слышно, как тяжело ей дышать. Потом она спросила одними губами: — Кто?
Александр не услышал вопроса, он догадался.
— Мальчик.
— Дети знают?
— Надеюсь, нет.
— Сделай всё, чтоб они не знали, — сказала она вполне твёрдым голосом. — Они не я, они не простят...
12 мая 1872 года. Особняк Долгоруковых.
— Неужели ты не понимаешь, что это скандал! — кричал Михаил Кате. Сидящие здесь же Сильвия и Варя молчали, отвернувшись. — Весь Петербург только об этом и говорит. Мы с Сильвией показаться нигде не можем — все сразу замолкают при нашем появлении, словно мы прокажённые какие.
— Я уеду, — сказала Сильвия. — Хватит с меня.
— Вот видишь, — сказал Михаил Кате, — а ты говоришь, это только твоё дело. А оно уже не твоё, оно уже вон скольких дело. Государь — он где, он там, — он посмотрел наверх, — до него этот шквал не достаёт, а нас может смести.
— Да что же мне теперь делать, Миша. Ведь Гошенька уже есть.