Всеволод Иванов - Черные люди
— Допрежь того воевода больше всего солью наживался, — продолжал Кирила Васильич. — Соляные деньги — чистый грабеж! Как теперь нам рыбой торговать? Дорого все одно выходит, а людям есть нечего! Дорого! Рыба за лето без соли провоняла, пьяный народ в кабаках что кричит? «Измена!» Что у трезвого на уме, у пьяного на языке. А воевода сперва-то велел бирючам по городу да по гостиному ряду ходить, кричать: «Платите, люди, соляную пошлину, зато других вам платить не надо. Семь бед — один ответ! Соль все покроет!»
— Они и тут такое же кричали! — усмехнулся Василий Васильич и развел руками. — Чего сделаешь! Наши черные люди, — продолжал он, — которые за все с сохи по разрубу и размету платят, сильно серчают… Люди обыкли знать, на что их деньга идет. На ямскую гоньбу — гоньбу! Засечные деньги бери на засеку… Запросные деньги — на ратное дело! Любит народ знать, на что он платит! А с соляным налогом выходит по-иному: ты давай деньги, нишкни, мы сами-де все справим. Мир и обижается, что он в стороне. Неладное дело! Тут я и думаю: нужно нам, торговым людям, бить челом государю — мы то дело лучше других понимаем. У бояр-то от старых почестей да от новых денег не хуже, чем у воевод, головы кружатся. Вот чего написал я, како челобитье против их, воевод… Пошлем его в царевы уши. Тишка, подай очки! В однорядке в кармане.
Тихон мигом слетал, подал очки. Отец вздел их на нос, поднял со стола лист бумаги, показал.
— Такие бы слова да в царевы уши, — улыбнулся он. — Може, и услышит.
И читал: — «…А в городах твоих, великий государь, мы, промысловые твои людишки, обнищали и оскудели от них, твоих государевых воевод, а людишки же твои, что ездят по городам для своего торгового промыслу, от их воеводского задержания и насильства от проезжих торгов обились насовсем, и того не знаем, как государеву соболину казну собирать будем…»
— А чего ж вы хотите? — вдруг спросила старица Ульяна. — Царевых воевод избыть хотите? Неправо дело! Что сказано? Царево — царю, божье — богу. Порядок царев нерушим. Та земля, что порядок переставляет, недолго живет!
— Это так, мамынька. Да ты-то, бога для, не встревай в беседу. Тут дело людское. В твоем-то монастыре все неизменно, на век, как от бога установлено, — вскипел Василий Васильевич. — А у нас все по времени. А то бывает, что и монастыри мятутся!
— Бесовским произволением!
— Ну да, тоже бывает, бес под видом архиерея ходит, а воевода тоже не хуже беса, а и посильнее.
— Бес молитвой поборается!
— Это когда как! — посмеивался Василий Васильевич. — И уж ежели бесы и в монастырях чернецов соблазняют, в миру-то они еще больше пакостят. Молитва молитвой, молитву мы почитаем, а все-таки приходится нам обиды, словно пни, корчевать. Ну, сперва челобитьем. Бьем челом мы государю ради того, чтобы воевод, как при старых государях, не было бы. Ведали бы всеми земскими делами губные старосты, по старине, и люди судились бы сами промеж себя, миром, по правде. А то выходит, что мужик на земле строит, пашет, кое-как кормится, а воевода захребетником на его горбу жиреет. По кабакам да по церквам об этом народ говорит впрямую — не согласен народ допускать такой грабеж. Языки-то не удержать… Вы вот, наши отцы да матери, — обратился он прямо к старице, — для чего царя прирожденного себе промышляли, а чужому королевичу не присягали, чужого королевича в толчки из земли прочь гнали, себе царя миром выбирали, за правду на смерть бились? Чтоб земле жить земским ладом! А посаженной царь Михайло помер, новый, рожденный-то, молод, бояре им и вертят. Мир серчает. А коли мир с ума сойдет — на цепь не посадишь. Не-ет! Как бы дурна не было!
Кирила Васильич огляделся, нагнулся, прижался к столу.
— И то… Сказывали мне онадысь, — зашептал он, — схватили ярыжки в Архангельске одного людину, Савку, и той Савка на пытке довел: «Государь молод и глуп, глядит все изо рта Морозова. Морозов всем и владеет, гнет под себя, все свои мечтания тешит, воевать хочет, а государь хоть и видит, да молчит. Черт у царя ум съел».
— Ладно! — прервал его Василий Васильич, пристукнув ладонью по столу. — Полно! Много болтают! Ну, молитва одна тоже не поможет! Дело-то нужно обсудить и на месте разведать, в Москве, куда оно клонится. Что с соляными деньгами будет? Ты, брат, в Москву едешь, я с тобой пошлю… ну, хоть Тихона. Пусть в белокаменной свою обиду да тоску разгуляет, людей посмотрит. Как вы, сыны, думаете?
Те поклонились чином.
— Да еще думка у меня есть: не нужно ли нашему торговому промыслу на Волгу выходить? С кизылбашами[26] торг заводить? У них товаров много, и товар краше, добротнее против немецкого и нам подходящ. Да и то, что бояре за Волгой земли хватают, туда мужиков своих сажают, сами промыслы заводят… Туда нужно и нам идти с торговым делом.
— Не зря наш Василий-то Григорьич уж на Волгу вышел! — заметил Кирила Васильич.
— Кто таков?
— Да он, Шорин! Кому другому! «Государев купчина» — так его в Москве и зовут… В Нижнем-то Новгороде кожаный промысел завел, Задорина там, сказывают, поставил… Да по Волге тоже посуды свои пустил, аж до самой Бухары торгом досягнул… Это есть!
— Ну, брате, сам видишь!
— Вижу-то я, брате, вижу, — улыбнулся Кирила Васильич, — да то нам, пожалуй, не с руки…
— Пошто? Или торговля не всем? Чать, дело земское!
— Земское дело торговля, а Шорин торгует, да держит боярскую руку! А бояре, гляди, и Волгу-то ратным обычаем, почитай, захватили, всем владеют, струги шлют безбоязно, все стрельцами да с караулами… С ружьем-то немного наторгуешь, а с народом нужно торговать миром да ладом.
Дверь распахнулась, в горницу вошла хозяйка, окруженная снохами, Фелицата Мокеевна — широкая, словно печь, могутная женщина в синем сарафане, крыта кашемировым платком, над которым в черном повойнике выглядывала жемчужная ряска.
— Просим милости, батюшка Василий Васильич и гости дорогие, хлеба-соли откушать, лебедь белую порушить! — говорила она растяжно, словно пела.
— Милости просим! Милости просим! — говорили и все бабы вместе и согласно кланялись.
Мужики поднялись из-за стола, перешагнули лавки, поклонились старице, которая благословила всех широким крестом.
— Босые! — сказала она. — Бога помните! Ужинать не буду, приду к повечернице.
И отдала поклон.
К столу для-ради Филиппова поста подавали рыбные ествы — сельди, спинки белужьи, уху, белорыбицу свежую в рассоле, грибы, пироги кислые, кисели с маковым молоком, лапшу гороховую да оладьи. За столом долго сидели, и долго еще горела свеча в окошке верхней горницы, где молилась мать Ульяна.
А после ужина тут же, в нижней избе, стали на повечерницу — и муж, и жена, и чады и домочадцы, с четками в руках.
Старица Ульяна спустилась из горницы, стала, прямая, строгая, перед образами в серебре, затеплила вечернюю свечу.
— «Господи, отпусти нам наши согрешения! — читала мать Ульяна. — Уроди, господи, хлеба и соли! Создай, господи, тихую да теплую росу! Спаси, господи, всех христолюбцев да батюшку царя православного!»
Широко спускаясь из темного неба, падал на Великий Устюг, на черную Сухону крупный, тяжелый снег.
Глава шестая. В дороге
«Введенье[27] ломает леденье!» — говорит старая примета. И верно, Кирила Васильевич Босой с Тихоном, да своими судовщиками, да с веселым подручным Ульяшем Охлупиным вышли из Устюга вверх по Сухоне перед Введением, а тут сразу потеплело. Шли на двух лодках ходко, все больше на веслах, обгоняя другие суденышки, торопились. По извилинам реки бежали встречь рыжие, красные, зеленые леса, уже опаленные кузьмодемьянскими морозами[28], по утрам хрустели ледяные забереги. Крик, брань, скрип уключин, окрики на коней все время слышались над рекой. Времени оставалось в обрез, приказчики поили людей водкой для сугрева и подкрепления сил, и от этого становилось еще шумнее. Словно рыба, рунным ходом шли осенние караваны к Москве.
Притомились и дядя и племянник за неделю такого пути под холодным солнцем, под низкими тучами, под частыми дождями, за длинными ночевками в прибрежных деревнях, а то и просто у огня на берегу, а пуще всего от безделья. Тихон всю жизнь сызмальства работал, а теперь начал думать.
С приближением Москвы того вольного дыхания, к которому Тихон привык на Севере и в Сибири, на море, в лесах, степях, на реках, оставалось все меньше. Народ сидел на местах все плотнее, теснее, увязаннее друг с другом. Народ становился молчаливее, смиреннее и уклончивее перед властями, зато ссоры здесь вспыхивали быстро, как береста на огне. И бабы были другие — эти перед мужчиной не опускали глаз к земле, а напротив — встречали взгляд взглядом в упор — весело, подчас дерзко, подталкивали друг друга локтями из-под накинутых на плечи шубеек, когда проходил Тихон, большой, ладный, бородатый, застенчивый.