Всеволод Иванов - Черные люди
Тихон спросил дядю Кирилу Васильича — они на берегу ели похлебку из соленой рыбы:
— Почему здесь народ другой?
Дядя огляделся—.горели костры в осеннем тумане, кругом сидели, шумели такие же проезжие люди, смеялись, спорили, пили из стеклянных сулеек тотемское вино. Вместо ответа тот только подмигнул.
— То ли в Москве будет! — сказал он. — Что двор, то и говор. Что город, то норов! В Москве народ — двор продаст, а балалайку купит. И ты, Тиша, не очень-то спрашивай здесь, больше смотри: доброе молчание ни в чем ответ! У вас-то там у моря воеводы, ну а на Москве везде государевы истцы не хуже, чем мялка лен, народ уминают.
Ночевали раз в селе Шуйском — в глухом лесу на правом, обрывном берегу; до Вологды оставалось два дня ходу.
К вечеру задул холодный встречный ветер со снегом, по реке шло сало, гребцы измучились, пристали.
Все крепко спали в тесной избе, а Тихон лежал на лавке с ладонью под щекой. Думал.
У ворот и под окнами вдруг зашумели, застучали; кто-то кричал: «Отворяй!», бранился, опять стучали. Ульяш Охлупин поднял голову с руки, прислушался, вскочил с шубы, вышел в сени.
— Хозяин, наряжай гребцов! Двоих мужиков! — бурно кричали пьяные голоса. — Воевода наш в Москву поспешает!
К воротам побежал заспанный хозяин:
— Каки вам тут гребцы! — встречно кричал он. — Тута с Архангельска таможенный голова почивает! Со своими гребцами. К старосте идите, будите речных ямщиков.
— В болото вас всех! — проговорил тихо Ульяш, входя в избу.
И засмеялся.
— Ты про чо, Ульяш? — спросил Тихон.
— Воевода, што ли, плывет! Гребцов ему мир давай! Свежих! Своих замучил! Ах, и грозен! А деревня суплошь ревет! «Замучили, грит, проклятые, на реке!»
— Воевода? — сел Тихон на лавке. — Какой воевода?
— Да наш! Архангельский! Князь Василий Степаныч Ряполовский. В Москву, что ли, плывет!
Тихон вскочил, схватил с лавки полушубок, накинул на себя, выбежал на улицу. В мутном свете ущербного месяца река была черна, иней сахаром лег на земле, на травах, пел звонко петух.
У большого струга с чуланом на палубе на берегу темнела кучка людей. У одних поблескивало оружье, другие — видно было — кланялись то и дело в пояс. В окошке чулана был свет, — похоже, горела свечка.
«Она там! Аньша там! — метелью неслись мысли в Тихоне. — Боярыня! Княгиня! А я што могу?» — зарычал даже он про себя, сжал железно кулаки.
Недолго в оцепенении простоял на берегу Тихон. Часть людей, размахивая руками, крестясь, полезла на лодью, загремели весла, лодья уходила против течения, оставляя под веслами сверкающие кружки, лунный след за кормой. Оставшиеся, бранясь, побрели по избам.
Эту ночь Тихон проворочался на своей лавке, утром не ел, не пил. В дощанике молча сам сел на весла и греб без передыху, почитай, два дня и все-таки не мог избыть своей чугунной, давящей сердце ярости, не мог затушить, затоптать ее, как затаптывают костер в тайге, чтобы не дать заполыхать лесному пожару.
Перед самым пророком Наумом[29] дощаники Кирилы Васильича подошли к Вологде. Была вьюга, снежные завесы плясали от земли и до самых туч. Волны мокро били по бортам, захлестывали посудины, однорядки гребцов, овчинные шубы седоков обледенели. Гребцы, в том числе и Тихон, с наслаждением вырвали из уключины весла, с грохотом бросили и их на дно лодки.
— Молись богу! — крикнул Тихон. — Шабаш!
С трудом добились путники у речных ярыжек места на берегу для каравана под самым Детинцем, среди натолканных других суденышек с хмурым, зяблым, выпившим народом. Наконец вышли на берег, придерживая бьющиеся полы кафтанов, сермяг, клонясь на сторону от ветра, пряча лицо от колючего снега.
Не любил Кирила Васильич уходить от своей ватаги. А что будешь делать? Дороги-то их расходились. В Вологде нужно и лошадей нанять до Москвы, и в Таможенной избе побывать, и товар привезенный в обоз сдать, и гребцов в обрат в Устюг отправить — не зимовать же им здесь! И Кирила Васильевич затрудненно чесал затылок.
— Так чево будем делать? — обратился он к ватаге. — Куда пойдешь в такую непогодь? Оставайтесь в лодьях, а мы будем добираться до заезжего двора. Ты, Ульяш, пойдешь с нами. Вы шубы наши берите, парусом укройтесь, что ли! Переночуете — с утром виднее будет!
Ударили в соборе в колокол, все сняли шапки, перекрестились.
— Суббота, однако, сегодня! — сказал Кирила Васильич. — Всенощна!
— Ино переночуем, Кирила Васильич! — прогудел простуженно кормщик Епифан Крючкин, лицо и борода его в метели слились в мутное пятно. — Не впервой! А ты ступай с богом, налаживай дело.
Кирила Васильич, Тихон и Ульяш потонули в метели, подымаясь по въезду к Детинцу. Окна собора светились, сквозь вой метели ветер рвал колокольный звон в клочки — то уносил во тьму, то бросал в самые уши.
По передутым снегом узким улицам добрались до Пречистенской площадки, загремели в высокие ворота. На стук, на лай собак вышел сам дворник, сутулый, высокий, с узенькой бороденкой старик в полушубке. Признав Босого, враз сорвал шапку.
— Милостивцы, как вас господь донес в экую непогодь? — зачастил он по-вологодски. — Пожалуйте, родные, на огонек, у нас сбитень-сбитенек горячий, любят подьячи! Хо-хо-хо!
Чернела во дворе высокая сдвоенная изба в шесть освещенных окошек, двор был загроможден санями с задранными вверх оглоблями, в темноте сновали люди.
С крыльца шагнули через высокий порог в сени, потом в низкую дверь. У большого стола под образами горела лучина, слева топилась русская печка, увешанная вся мокрой одеждой, красный отсвет заливал пол-избы. В тепле, в духоте люди закусывали у стола, сидели, лежали, спали на лавках, на полатях.
Проезжие сняли шапки, помолились, поклонились миру. Кирила Васильич подошел к столу, осмотрелся, есть ли место, сказал:
— Ульяш! А где киса? Не закусить ли?
Дворник бежал к нему, как кот, в мягких своих бахилах:
— Милостивец, не угодно ли щец? Не щи — огонь!
Старик в коричневой однорядке, что сидел под образами, тихо засмеялся.
— За вкус не берусь, а горячи! — строгое лицо его при этом помолодело. — Ин у тебя печка за все отвечает, а не хозяйка!
— Да ты, может, убоиной накормишь? — говорил Кирила Васильич, укладывая кису на стол. — В святцы заглядываешь ли?
— Что ты, что ты, родимой! — махал руками дворник. — Или не знаем, что Филипповки[30]? Да и рыбы-то, милостивец, давно не едим, не то што мясца… Нетути его, нетути!
— Кто забудет, что нынче Филипповки? Чать, царский указ бирючи по всем торгам читали! — ухмылялся с лавки ражий парень, весь изъеденный оспой. — Чего царь-то указал?
— Знаю чего! — сыпал словно горохом дворник. — Постишь, парень, и без указу — благо есть нечего!
— Сильна Москва насчет поста! — крикнул голос с лавки у самой двери. — Да только для кого? Черный народ и так подтяни животы, у бояр да дворян всегда сплошная[31]. Всю соль бояре сожрали, ну, пуза и чешут…
Дворник вскинулся на голос:
— Ори потише! В Съезжую захотел? И что за народ, прости господи!
Крикнувший спустил с лавки босые ноги, сел. В свете печи стало видно, что это был человек лет сорока, степенный, в смуром кафтане. Ясные глаза смотрели твердо.
— Чего «господи»? — говорил он. — Народ знает все! Да как же! Я вот рыбой торгую, а народ рыбы не берет. Не ест! Дорого! Где ж это видано? Соль дорога! Да хлеба, сказывают, скоро совсем не будет… В Свейскую землю, что ли, осылаем.
— Чего указов не писать, ежели за каждым указом стрельцы стоят! — сказал, севши и поправляя мешок, рябой молодец. Поправил и снова лег.
— Не дело баешь! — раскатился бас с голбца. — Что тебе стрельцы, не народ? Или стрельцы царским жалованьем живут? Я стрелец, и землю нашу, и торг веду. На мою спину одна с тобой дубина.
— Ну, теперь рейтары есть. И солдаты есть кроме вас. Из немцев набрали… Бояре хитры, — как вы, стрельцы, шатнетесь, найдется кем подпереть!
— Молиться надо! Душу чистой иметь! — вскочил опять с лавки человек в смуром кафтане. — Беда горше! Воры со всех сторон лезут на нашу землю. Грабить нас хотят. Что слышим, православные? В Польше казак Луба, Маринкин сын, встает! Паны ему помогают! В Крыму Пашка Вергуненок, сын будто Дмитриев, — хан ему помогает! Пасут псов, чтобы на Русь выпустить! А в Царьграде сидит вор Тимошка, будто сын боярского царя, Шуйского Василья Иваныча. Все царенки. Прирожденные! Все хотят над нами, сиротами, пановать! Нас, тружеников, грабить. Вот язва египетская! Вот гибель!
— Господи, спаси и помилуй! — зазвенел отчаянный женский голос. Перепуганная хозяйка выскочила из-за печи, закрестилась, за ней стала креститься вся изба.
С полатей, как привидение, свисла седая голова древнего старика, бельма его глаз светились красным в отсвете печи.