Всеволод Иванов - Черные люди
— Господи, спаси и помилуй! — зазвенел отчаянный женский голос. Перепуганная хозяйка выскочила из-за печи, закрестилась, за ней стала креститься вся изба.
С полатей, как привидение, свисла седая голова древнего старика, бельма его глаз светились красным в отсвете печи.
— Православные! — шелестел слабый, исступленный голос. — Воры вьют нашу землю, как хотят. Правят неправо. Неправо-о! Волки хитят овчее стадо! Слепой, а я вижу! Вижу-у! Знаю! Мне виденье было… Еще молодым стрельцом стоял я в стороже у царского Верха на самый светлый Великий праздник. Заутреню в Успенском поют, колокола благовестят. И слышу я крик! Ужастный! С неба! И по облакам скачет колесница огненная, прямо на Кремль лях коней гонит, кричит дурным голосом. Во-от так оно потом и вышло. В Лихолетье-то, ага!.
— Тихон, Ульяш! — негромко сказал Кирила Васильич. — Собирайте кису, пойдем, ляжем на лавку. Уснем! И до утра не переслушаешь. Робок народ! Боятся! Забыли, должно, как мы эту нечисть после Лихолетья выкинули! А и в вере они не тверды потому. Бродят семо и овамо![32]
— Дело, дело, — присоединился к ним и патриарший человек. — Спать надо! Вы на какой лавке-то? Ну и я рядком-ладком!
Сев на лавку, он стащил с себя сапоги, аккуратно свернул подвертки.
— Ноги-то, хе-хе, стонут, ну а разуешься — отойдут. А назавтра опять то же. Устанем, да отдохнем, — тем и живем. Давайте ночь-то делить — кому больше достанется! Хе-хе-хе!
Он говорил, посмеивался, а сам присматривался к старшему Босому. Видно, нравился он ему — сдержанный, твердый. Все четверо легли вместе, укрылись с головой, а с печи еще продолжал истошный шепот слепца:
— Почему на нас казни египетские идут? Да потому — царь у нас не тот! Не то-от! Видение и об этом было. Было! В Новгороде Низовском. А какого надобно? Хто его знат! — сказал он вдруг самым обыкновенным голосом. Зевнул. — А-а-а! Должно, не того! Вот и волков в поле теперь потому видимо-невидимо, как в избе тараканов. Проезду по дорогам нету. Ребят режут. Ну и овец. Прогневали мы господа, а что делать — хто его знат!
Заезжая изба затихла, вьюга ровно свистела, потом захохотала, зарыдала, швырнула снегом в окошки, — ухнуло в трубе, из печки выхлестнуло искрами и дымом.
— Свят-свят-свят! — запричитала дремная хозяйка.
А примолкла вьюга — донеслась перекличка стрельцов на башнях Детинца.
— Славен город Вологда! — завел одинокий голос.
— Славен город Ярославль!
— Славен город Кострома!
— Славен город Москва!
В затихшей избе подымался, рос могучий храп вперемежку со стонами, вскриками, бормотаньем, с ясной подчас речью. Просыпается Тихон — и снова кругом сон, храп, ночное бормотанье.
«Декабрь-студенец зиму зачинает», — говорит народ. Варвара[33] реки мостит, Савва[34] снегом стелет, Никола[35] гвоздем приколачивает. Первые морозы — Никольские, зачинается тут зимняя дорога. «Никольский обоз дороже золота», как говорится. Вот так до Николина дня[36] и задержался Кирила Васильич в Вологде. До прочного первопутка. Да и дел было много. Пока выгрузили товары с реки, наняли извозчиков, погрузили на сани, пока с гребцами устюжескими разочлись, пока проезжую грамоту у воеводы выходили, пока с вологодскими торговыми людьми договаривались, пока Никольского пива вдосталь напились — недели как и не бывало. После Николы, на второй день, на свету выехали на тройке из Вологды в возке на Москву вчетвером — Кирила Васильич, Тихон да Ульяш, да с ними еще теперь ехал патриарший человек, Семен Исакович Пахомов.
Гладка зимняя дорога, гремит колоколец под дугой, рысью идет коренник, вьются пристяжки, уходят назад снегом прикрытые поля, пылят белой пылью поднятые с лежек зайцы, проскачут вдали волки — они на Зачатие святой Анны выходят в гон стаями, мелькают черные деревни, с тихими по морозу дымами коромыслом над крышами, встретятся обозы, тройки, верховые, смеркнется, по алой зоре встанет ранний месяц с рогами, лошади прибавят рыси — впереди отдых, овес.
Ям.
Татары завели и оставили на Руси ямские порядки, от тех еще времен, когда владения рода Чингисхана тянулись от берегов Южно-Китайского моря и до Адриатического. Никогда не бывало в мире державы огромнее Чингисовой, и в этой державе все покоренные народы держали у себя «ямы» — станции через сорок примерно верст, при них всегда готовых лошадей на подставу, чтобы каждый гонец, предъявивший золотую, серебряную либо деревянную пайзу — табличку с именем великого хана, мог сразу получить коней и стремглав скакать дальше.
Москва сохранила ямы — ямщину, ямскую гоньбу, ямщиков, на ней держала связь своей земли как на сухопутье, так и на реках.
Четырнадцать ямов стоит между Вологдой и Москвой, четырнадцать ямских дворов, при них ямские старшины, да сотни лошадей стояло наготове. И к ямским дворам то и дело, как пчелы к улью, подлетают на дымящихся лошадях и отлетают возки.
Все теснее становилось на широкой дороге, все больше обгоняли наши путники бесконечных обозов, по пятьдесят, по шестьдесят подвод, тянувших в Москву отовсюду, все больше трусили вершные, не раз встрелись на многих дровнях отряды стрельцов в овчинных тулупах, в собачьих дохах сверх цветных кафтанов, — с торчащими бердышами да пищалями — гнали их на Мангазею, в Енисейск, на Байкал. Проскакала борзая тройка с царским указом в Сибирь, туда же в розвальнях рысцой везли скованных поселенцев под охраной стрельцов с десятниками. Не раз встречались боярские поезда — то царь отпустил бояр с Москвы в отпуск в свои вотчины, то ехали они в Сибирь на воеводства. Неслась, колыхалась с боку на бок шестериком гусем запряженная каптана[37], возницы верхами на лохматых лошаденках, кругом скакали вершные с саблями, а из слюдяного окошка смотрели бородатые лица — и молодые и старые. Всякие.
Все чаще проезжали мимо городов — все они стояли на острогах, на мысах при слиянии двух рек; их берегли стены высокие, башни с окованными воротами, на башнях, у ворот, на стенах маячили стрельцы. Не легко, видно, жилось здесь люду!
Да что города! И монастыри, куда уходили люди ради спасения души, и те были строены как крепости. Извычны были и монахи на каменных стенах, на башнях к саблям, бердышам и пищалям не меньше, чем к кресту и кадилу, тоже умели драться за свое право молитв и труда, умели своей доблестью помогать народу.
В Ярославле переехали Волгу уже по льду, кормили лошадей, отдыхали в Заезжей избе, где снова толокся народ, ехал туда и сюда.
И здесь за столом они развязали кисы с припасом, нарезали хлеба, накрошили соленой рыбы с луком, облупили несколько головок чесноку; румяная хозяйка в ушастом повойнике поставила перед ними жбан квасу, деревянные чашки, солонку с серой солью — и, перекрестив лбы, они принялись за еду. Дверь в избу распахнулась, и в ней появился поп. Весь в снегу, в овчинной шубе поверх однорядки, в рыжей лисьей шапке, белый, редкозубый, придерживаясь за притолоку двери, он с трудом перетащил одну ногу через порог, зацепился другой и растянулся во. весь рост поперек избы. Медный крест на шее жалобно зазвенел.
— Дворник, подымай! — ревел он с полу. — А то прокляну в сем веке и в будущем! В аду будешь гореть огнем неугасимым! Не пущу в царство небесное! Завяжу — и никто не развяжет! Подымай живей, плясать хочу! Коней давай! Пива!
Роевой гул Заезжей избы смолк, люди подымались с мест, тревожно окружали пьяного; покачивая осуждающе головами, посмеивались негромко:
— Должно, по царскому указу в Филипповки наговелся!
— Выкинуть его на двор! На снегу проспится! Тогда и лошадей дашь!
Вошедший за попом рыжий широкоплечий дворник почесывал с улыбкой затылок:
— Как же, православные, выкинуть? Чать, на ём сан!
Пахомов невозмутимо отложил ломоть хлеба, поднялся из-за стола.
— Вот как надо, — сказал он.
Подошел к лежащему, снял с его шеи крест на цепи, поцеловал, повесил к иконам. Потом, схватив пьяного за лохматое оплечье шубы, поднял рывком, поставил на ноги.
— Ты что, батька, сан позоришь? — бешено крикнул он, ударил пьяного по лицу. — Да я тебя сейчас с ярыжками в Съезжую избу! — И ударил еще раз.
Поп стоял как столб, покачиваясь, и в запавших ледяных глазках на меховом лице пробуждались любопытство и сознание.
— Я… я… поп Родион… А т-ты! Т-ты… што за человек?
— Я патриарший человек! — говорил Пахомов. — Где ты, батька, пил?
— В царевом кабаке!
— Врешь! — ударил Пахомов попа еще раз. — Царь народ не калечит… В боярском кабаке!
— Т-ты что же меня бьешь? На мне сан!
— Креста на тебе нет — нету и сана! А коль не ляжешь да не проспишься, будешь в монастыре на цепи сидеть!
Легли скоро и наши путники. Поп Родион давно уже спал на лавке, густой храп гудел по всей избе. Тихон долго не мог заснуть — он еще не видывал таких разгульных московских попов.