Королева Бона. Дракон в гербе - Аудерская Галина
Епископ молча смотрел на Бону. Перед ним была усталая, измученная женщина. Он направился к трону, где она обычно восседала властная и величественная. Движением руки указал ей на стоящее внизу у трона кресло. Королева, преодолев себя, встала и медленно, с трудом переставляя ноги, направилась к епископу. Села в кресло, накинула на голову темно-фиолетовую кружевную шаль.
Перед епископом, как бы в исповедальне, сидела кающаяся грешница.
— Дочь моя, я слушаю тебя, — начал епископ. — Со дня твоего возвращения в Бари ты ни разу не исповедовалась у меня. Скажи, ты веруешь?
— Да. О да! — не колеблясь ответила она.
— Готова ли ты покаяться в смертных грехах? — Бона молчала, и тогда, понизив голос, он спросил:
— Ты убивала?
Она встрепенулась.
— Нет, нет, никогда! Я жила окруженная неприязнью, потому меня обвинили в том, будто я отравила мазовецкого князя Януша и Елизавету, первую жену Августа. Это все наветы, злые наветы!
— А других его жен? Барбару? Катерину?
— Барбару Радзивилл? Нет, нет! Она умерла от болезней.
Август все время был при ней, не отходил ни на шаг. Даже если бы я хотела…
— Хотела?
— Только в мыслях. Я так жаждала, чтобы у Августа был сын, а она… Ей, умирающей, я послала письмо со словами примирения…
— А Катерину?
— Это все выдумки Габсбургов, будто мои повара пытались отравить ее — Ты не желала ей смерти?
— О боже! Нет! Я хотела, чтобы она родила наследника. Она жива, здорова, но король, зная, что она бесплодна, удалил ее от себя. Катерина — помеха Ягеллонам.
— Была ли ты одержима ненавистью? Признаешь этот грех за собой?
— Ненавидела только из любви к сыну.
— О чем сказано в шестой заповеди? Бона резко повернулась.
— Никогда не прелюбодействовала. Была верна супругу до конца дней его, хотя…
— Жалеешь, что не изменяла?
— Что отвергла любовь других? Да. Что не удержала возле себя друзей? Да. И вы свидетель, святой отец, что единственный преданный мне здесь человек болен и сейчас далеко, в Россано.
— Ты противишься воле божьей?
— Да, — прошептала Бона. — Я мертва и пуста. Возле меня никчемные, продажные, расчетливые людишки.
— Ты подкупала их? Признаешься в этом?
— Я никого не уговаривала и не принуждала. Они сами брали то, что можно взять, можно купить.
— Не нарушала ли ты седьмую заповедь?
— Вы хотите знать, не обирала ли я страну и короля? Нет! Из зависти, из-за того, что я чужеземка, про меня распускали небылицы. Я старалась разбогатеть, помогала в этом другим, заставляла их трудиться, тяжело работать, а потом собрала богатый урожай. Из своей казны я вывезла только то, что разрешил мне сенат и король.
— Не предавалась ли ты греху гордыни?
— Да, грешна. Гневалась, и часто. Но только на врагов моего сына, желая ему счастья.
— А не ради себя? Из жажды власти?
— Быть может… Иногда… Я покаялась в этом на исповеди еще в Кракове, много лет тому назад.
— Не обижала ли ты подданных? Не притесняла сирых, убогих?
— Нет! Нет! Я отбирала у магнатов то, что они беззаконно присваивали или захватили силой.
Заботилась о слабых. Моим именем люди называли замки, рощи и луга, где я вершила справедливый суд. Смерды получали от меня земли, и платы с них я не брала.
Епископ на какое-то время умолк, насупился, наконец решился спросить:
— Ты вернулась домой и томишься, отчего это, дочь моя?
— Меня обманывает испанский король, со мной не считается кардинал, я попала в раскинутые силки, — торопливо перечисляла Бона. — Мне не дает покоя мысль, что австрийские Габсбурги уберут Ягеллонов из Польши, как это они сделали в Чехии и Венгрии. Я исполнена страха за будущее Августа и тоскую о своем сыне, он у меня перед глазами — во сне и наяву. Всемилостивый бог справедлив и великодушен, но разрешает людям обманывать меня, я страдаю, поэтому я не нахожу места.
— На исповеди не говорят о своих обидах, — сухо укорил Муссо. — Дочь моя, ты не умеешь терпеливо переносить страдания.
— Потому что страдаю жестоко и давно, очень давно…
— Предел человеческим страданиям положен богом.
— Нет, нет! Я многое хотела сделать для Августа, для Ягеллонов. Сейчас уже не могу… Понимаю, что жизнь проиграна. Вера моя поколеблена… Святой отец, если ты не найдешь слов утешения, не дашь надежды…
— Надежды на что? На захват власти в Неаполе? Чтобы сохранить Бари для внуков? Эти мечты несбыточны. Ты должна искать силы в себе. В молитвах, покорности, искреннем покаянии. Ты прощаешь врагов своих? Сама готова стать лучше?
— Простить? Быть покорной? — ее голос зазвучал громче. — Простить Габсбургам? Никогда! Я стала жертвой мошенничества и потребую от них вернуть мне долг. И срочно! Я создана для борьбы, для действий, достойных рода Сфорца… Санта Мадонна! Мне хотелось выплакать свою боль и печаль, выслушать добрые советы, но я обманулась. Мой исповедник велит мне перестать быть самой собою, вы хотите львицу превратить в овцу! О боже! Не смирения ради спустилась я со ступеней трона. Не такой ждала от вас помощи!
Бона вскочила, сорвала с головы кружевную шаль. Перед епископом стояла уже не кающаяся грешница, а разгневанная принцесса Бари. Он тоже поднялся и, стоя на ступеньках трона, сказал:
— Заблудшая дочь моя, ты страдаешь, и я буду денно и нощно молиться за тебя и за твоего сына.
И верю, что вскоре ты придешь в часовню и там исповедуешься искренне и до конца. И тогда я скажу тебе: аbsolve te, отпускаю тебе грехи твои. А сейчас только благословляю.
Шепча молитвы, епископ перекрестил королеву и направился к двери. Бона еще какое-то время стояла не шелохнувшись, прикрыв веки, потом, медленно волоча за собой шаль, поднялась по ступенькам трона и тяжело, с трудом опустилась в тронное кресло. Уже в следующее мгновение она крепко схватилась руками за подлокотники, выпрямилась, пристально всматриваясь в удалявшегося епископа. Тот, словно почувствовав ее взгляд, остановился и повернул голову. Епископ Бари и сидящая на троне принцесса Бона Сфорца Арагонская молча обменялись взглядами. Это был конец исповеди…
На следующий день с утра Бона дала выход своему гневу. Представший пред очами королевы Паппакода стоял посреди комнаты, а она кружила вокруг него, словно обвивающий кольцами свою жертву удав. Круги становились все меньше и меньше, пока наконец она вплотную не приблизилась к предателю.
— Итак? — спросила Бона, стараясь казаться спокойной. — Стало быть, ты лгал. Все время, с самого начала. Наместник Неаполя болел недолго и уже месяц как здоров. Никакого паралича у него не было. Боже милостивый, и я тебе верила, лгуну, предателю? Сколько заплатил тебе Броккардо за то, что ты помог ему выманить у меня четыреста тысяч дукатов, посулив мне регентство в Неаполе?
Что же ты молчишь? Говори!
Паппакода отер пот, обильно выступивший на лбу и висках, и робко заговорил:
— Меня обманули. Граф клялся, что…
— Лжешь! Ведь это ты, а не Броккардо перехватывал письма ко мне от кавалера Виллани. Ты — шпион Филиппа, а быть может, и всех Габсбургов? Давно тебя подкупили? Еще на Вавеле?
Паппакода опустился перед ней на колени.
— Нет, нет! Меня обманули. Сжальтесь, госпожа! — заклинал он. — Я всегда служил вам верой и правдой, мечтал снова увидеть род Сфорца в Неаполе. В тех письмах, которые попадали ко мне, не было ничего существенного. Кавалер Виллани писал, что требуется время, нужно запастись терпением. Я не хотел лишний раз тревожить вас, государыня…
Она стукнула об пол тростью, с которой последнее время почти не расставалась.
— Не верю, ты лжешь, извиваешься будто уж, норовишь выскользнуть из рук. Будто ядовитая змея… А я верила тебе куда больше, чем старому преданному Виллани! Все слова о Неаполе — ложь! Остается Бари, только Бари!.. О боже, неужто и Бари тоже обман? Отвечай! Может, ты внушил кардиналу Караффа, что я откажусь от права наследования герцогства моими потомками?
Отчего ты молчишь? А может, ты и не начинал переговоров о расторжении брака?