Королева Бона. Дракон в гербе - Аудерская Галина
— Вот уж не ожидал, что принцесса умрет раньше меня. Дайте только взглянуть в последний раз… — сокрушался старый слуга.
Разрешив ему войти, Марина тотчас же закрыла за ним дверь, подошла к ложу и погасила свечу.
Занимался новый день, а старый слуга все смотрел на измученное лицо королевы, на ее безжизненное тело. Сколько раз когда-то слышал он из ее уст слова приказа, а сколь очаровательна была их улыбка. Не думал старый Гаэтано, что наступит такой час, когда он увидит неподвижное лицо своей госпожи, польской королевы, ее сухие, потрескавшиеся губы. Их надо смочить, подумал он, оглянулся, нет ли поблизости серебряного кубка, но никакой посудины, кроме стеклянного графина, не было. Исчезло все, даже стоявший на столике подсвечник, в котором еще недавно горела свеча. Гаэтано смочил конец простыни и приложил к губам королевы. Лицо ее оставалось неподвижным, капли воды стекали по подбородку и шее. Он стоял и ждал хоть малейшего признака жизни, стоял и ждал… И вдруг — это было совершенно неожиданно — она открыла глаза, он увидел в них дикий, безумный страх, и тут же они померкли, остекленели. Гаэтано подошел ближе, наклонился над умершей, своими грубыми пальцами прикрыл ей веки, сложил руки на груди. Поднял с пола валявшуюся свечу, но подсвечника нигде не было, тогда он распахнул окно и, отломав кусочек черепицы, прикрепил к ней свечу, поставил в изголовье.
Бона лежала теперь тихая, умиротворенная, со сложенными на груди руками, а в головах у нее горела белая восковая свеча. Ему хотелось еще чем-то скрасить смерть принцессы, но тут Марина открыла двери Паппакоде и вслед за ним в спальню ринулась толпа придворных, таща оттуда все подряд: сундуки, кресла, резные столики. Гаэтано подумал было, почему Паппакода не запретит грабежа, но предпочел ни о чем не спрашивать.
У принцессы в Бари не осталось ни родных, ни близких, стало быть, после ее неожиданной смерти непременно все растащили бы, не те, так другие. Такова жизнь! Он услышал, как Паппакода спрашивал камеристку:
— Умерла?
— Да, умерла.
Грустно покачав головой, Гаэтано медленно пошел к двери.
— Да, умерла, — повторил он про себя.
Конюший вышел, и Паппакода опустился на лавку у дверей в гардеробную.
— Кажется, вынесли все, ничего не осталось. А как наш медик?
— Пока жив, — вздохнула Марина, опускаясь рядом. — Где вы так долго пропадали? Можно было и не допустить грабежа.
Он с насмешкой посмотрел на нее.
— Не допустить? Чем больше людей замешано в грабеже, тем легче мне будет справиться с ними потом. Самое главное — что я успел вчера уведомить королевскую канцелярию о ее первом завещании. Только о первом.
— А что будет со вторым?
— Припрячу так надежно, что королевские послы из Кракова найдут его только после моей смерти, а быть может, и никогда не найдут.
— Теперь она останется в Бари… навсегда, — снова вздохнула Марина, на этот раз с облегчением.
— Ключ! — протянул руку Паппакода. Передавая ключ, Марина не преминула напомнить:
— Все, что увидите в гардеробной, — мое, только медик ваш.
Он кивнул головой.
— Пусть так. Дамские платья и кружева мне не нужны.
В этот же вечер Паппакода, еще не уведомив о смерти Боны епископа Муссо и не выслав гонцов в Польшу, устроил пир. Ужин этот напоминал скорее праздничный бал, нежели скорбную тризну. В обеденном зале во всю длину были расставлены длинные столы, ломившиеся от всевозможных яств и вин. Правда, ни серебряной посуды, ни дорогих кубков не было, но зато ярко горели свечи, вынутые из канделябров. В кресле рядом с Мариной сидел Паппакода и любезно пил за здоровье придворных и челяди. Слуги в свою очередь поднимали бокалы в его честь. Кувшины с вином кружили над столами, пирующие вырывали их друг у друга из рук, гудели голоса, шум нарастал, заглушая даже звуки музыки, то усиливавшиеся, то вдруг и вовсе затихавшие, так как подвыпившие музыканты набрасывались на еду. Наконец, когда галдеж стал невыносимым, Паппакода постучал ложкой о свой бокал, единственный уцелевший после грабежа, и все сразу же притихли — возвысил он свой голос. — В сей столь важный для нас день я желаю поделиться с преданными друзьями и слугами важной новостью. Король Испании, божьей милостью правящий нами Филипп Второй, повелел быть мне отныне бургграфом этого замка и правителем герцогства Бари и Россано. Мне дано право выбрать придворных, коих я пожелаю оставить при себе, а преданных слуг одарить богатыми подношениями.
Его речь прервали радостные возгласы, но они тотчас же умолкли, ибо взоры всех приковал большой деревянный поднос, который Марина протянула бургграфу, и на нем высилась гора кошельков с золотыми монетами.
— Держи! — крикнул Паппакода, бросив первый кошелек одному из свидетелей подписания завещания. — Теперь тебе! И тебе! Да, и тебе также! Кто нес гроб в часовню?
— Мы! — отозвались голоса с конца стола. — И еще Гаэтано.
— Хорошо! Ловите! Прекрасные синьорины, вам тоже! Держите! Ловите! А теперь вина! Всем!
— Да здравствует наш бургграф! — орали изо всех сил пьяные голоса.
— Ваше здоровье, друзья! — поднял бокал Паппакода и выпил за Марину.
— Виват, Бари! — ответила она, улыбаясь, и протянула унизанную перстнями руку за кубком. — Наш солнечный, самый красивый на свете!
Ответом на эти ее слова были восторженные крики, многие участники пиршества свалились под стол.
Видя все это, Паппакода дал знак капельмейстеру. Зазвучала фарандола, и вокруг Паппакоды и Марины закружились в танце все пирующие. Танец был темпераментным, южным, движения становились все более свободными, а подчас и бесстыдными.
— Виват! Виват! — Опьяневшие от вина и от неожиданных щедрых даров придворные и слуги не скрывали переполнявшей их радости.
Прекрасен Бари! Прекрасен сверкающий в их честь огнями огромный дворцовый зал! Но прежде всего — как прекрасна жизнь! Да, о да! Жизнь под ласковым, южным небом!
В замковой часовне, голой и пустой, на каменном полу стоял простой гроб из неоструганных досок.
Подле него горела одна-единственная свеча, небрежно сунутая в цветочный горшок с землей, она клонилась набок, наконец упала. Именно в эту минуту скрипнула дверь, и на пороге появился пьяный Гаэтано. Увидев упавшую свечу, он взял ее в руки и, не совсем твердо стоя на ногах, стал внимательно разглядывать гроб. Он долго смотрел и все не мог понять, чего же не хватает на крышке гроба, наконец понял — на ней нет креста. И тогда осколком глиняного горшка начертал крест на гробе своей принцессы. С трудом удерживая равновесие, Гаэтано наклонился и укрепил горящую свечу чуть дальше, прямо на ступеньках алтаря святого Николая. При этом несколько золотых монет выпали из его кошелька, торчавшего из кармана, и покатились по полу в сторону гроба. Гаэтано, выругавшись, принялся собирать дукаты, громко пыхтя, ползал на коленях, тщательно ощупывал каменный пол. Это продолжалось так долго, что даже пирующие в зале заметили его отсутствие. До него донеслись их охрипшие голоса:
— Гаэтано! Гаэтано!
Едва держась на ногах, он направился к выходу и открыл двери.
— Иду, иду… — бормотал старый слуга.
Еще с минуту он постоял на пороге, оглушенный смехом, гулом голосов, музыкой, и наконец захлопнул за собой дверь.
В часовне опять воцарилась мертвая тишина. В ней остался лишь убогий, одинокий гроб с догорающей свечой, свет от которой падал прямо на пол, озаряя единственную золотую монету, потерянную пьяным слугою. Один-единственный дукат — жалкий след легендарного богатства королевы Боны, государыни твердой и мудрой, вероломной и страстной и никем не любимой…
Оборы, 1980 — Варшава, 1982