Наталья Султан-Гирей - Рубикон
Алексия жила для друга, и целью ее жизни было его благополучие. Она не была музой поэта, однако музы, привлеченные уютом, созданным ею, чаще посещали сельский домик.
Вергилий не любил солнца, и сквозь прикрытые ставни проникали лишь слабые лучи, освещая на столе полевые цветы в лепном кувшине и золотые соты, вырезанные прямо из улья.
— Ныне о даре богов, о меде небесном, я буду повествовать... Отведай же этот дар богов!
Октавиан отказался. Его болезнь не любит меда, но говорить об этом унизительно. Прокаженный император — это трагично и величественно, но золотушный — смешно и жалко.
Алексия радушно угощала. Если высокий гость не желает меда, он не откажется от соленых маслин со свежим хлебцем?
— Она любила меня, когда я был еще юношей, — рассказывал Вергилий. — Семь лет ждала, терпела побои хозяина, преследования его сыновей. Я вернулся и выкупил ее, уплатив твоими дарами, мой император. Она не Елена и не Хлоя, но никогда не гаси светильник за то, что он не солнце. Алексия — верное, честное сердце.
— Нет ничего страшней, как ранить того, кто искренне любит тебя, — грустно ответил Октавиан.
III
Они вышли в сад. Под цветущими яблонями ровными рядами, как палатки в военном лагере, белели ульи. Это был сказочный мир маленьких, крылатых, упорных и трудолюбивых созданий. Тут был и свой сенат. Толстые, крупные трутни гудели басом с важностью истых отцов отечества... Две расы граждан, гладкие, желто-черные — самоуверенные квириты и мохнатые — робкие италики, непрерывно носили с лугов сладкую дань в родной город. Внутри улья безбрачные девы-весталки лепили соты и заботливо взращивали потомство своих сограждан. Наследницу престола кормили двойной порцией сладкой пыльцы. Личинки плебеев-тружеников получали значительно меньше. У летка, входа в улей, бдительные легионеры обнюхивали и осматривали каждого, кто влетал. Чужих разили насмерть.
— Бывают целые войны между двумя породами пчел, — заметил Вергилий. — Они так напоминают людей...
Октавиан слушал, приоткрыв рот от восхищения.
— Я ехал навестить моего подданного, а попал в гости к царю, равному мне, императору Рима! Нет, не равному, а более могущественному! Моему правлению человеческое естество кладет предел, а твоя власть, власть стиха — от века, — вкрадчивым, нежным движением он притронулся к одеждам Вергилия. — Подари мне свою дружбу, поделись со мной бессмертием! Ахилл и мой прадед Гектор славны лишь потому, что о них пел Гомер. Ты обязан стать Гомером Италии!
Они лежали на плаще. Белые лепестки яблонь падали на их головы и плечи. Октавиан поднял на поэта восторженные глаза.
— Дай мне в супруги твою музу! О чем ты пишешь сейчас?
— О земле. Работаю над "Георгиками". "Гео", как ты знаешь, по-гречески "земля". Я пишу о ней.
Вергилий, склонив голову набок, наблюдал за муравьем. Муравей нес жучка. Ноша была в несколько раз крупней маленького труженика. Поэт сорвал былинку и преградил путь. Муравей, не бросая добычи, пустился в обход.
— Какое мужество и терпение! — Октавиан засмеялся. — Он тоже достоин поэмы. Почему поэты всегда воспевают любовное безумие, бессилие рассудка и воли перед хаосом страстей? Тоску, угасание... Воспой разум, силу сердца, победу разума, воли и долга над слабостью, чтобы моя империя крепла твоим стихом! Распущенной Элладе с их Еленой-разрушительницей противопоставь Рим!
Вергилий заглянул в расширенные от экстаза зрачки юноши.
— Ты, наверное, очень любишь декламацию?
Октавиан покраснел:
— Это плохо?
— Это модно. — Поэт опустил руку на его шелковистые, легкие волосы. — Я буду петь труд, упорный, неизменный, побеждающий все...
— Побеждающий хаос страстей? — шепотом спросил Октавиан.
— Ты боишься этого хаоса?
— Не знаю. Любовь всегда приносила мне боль. — Он еще больше понизил голос. — Меня так уже замучили, что я не хочу этой любви. Мне нужно тепло другой души, а меня терзают...
— И любовь, и дружба — это еще не главное, — тихо произнес Вергилий.
— Знаю, — нетерпеливо перебил Октавиан. — Доблесть, долг перед Римом — наизусть помню... — Он замолчал и, как бы прося извинения за внезапную резкость, шутливо прибавил: — Ведь я еще совсем недавно на школьной скамье изучал наших классиков...
— И доблесть — не главное, — все так же тихо уронил Вергилий.
— Не главное? — удивился Октавиан. — А что же главное?
— Главное? — Поэт улыбнулся горько и печально. — А разве ты поверишь?
— Поверю.
— Главное в жизни — знать, что ты засеял поле хлебом, а не плевелами-сорняками.
— Значит, у меня никогда не будет радости?
— Тебя благословят народы всей земли, если ты дашь миру — мир, — серьезно сказал Вергилий. — Ты дал нам землю, дай теперь и покой, чтобы мы могли ее оплодотворить.
Под цветущими яблонями жужжали пчелы. Из дому, неся в руках кувшин с молоком, шла Алексия.
— Вот воплощенная гармония. — Октавиан улыбнулся. — С ней, наверно, очень просто и легко живется. Она напоминает мне сестру внутренней тишиной.
IV
Закаты стали желтыми. Земля набухала, и молодая травка все упорней зеленела на пастбищах.
Стригли овец, и Лелия сама наблюдала за стрижкой, взвешивала шерсть, помогала связывать в бунтики, которые сытые, хорошо ухоженные рабы носили в сарай. Агриппа, стоя поодаль, любовался, как быстро и четко работали стригали, как хорошо Лелия справлялась с любым делом. Он посмотрел вдаль, где недавно поднятая пашня мягкой чернотой красиво оттеняла молодые зеленя озими.
По древнему обычаю Марк Агриппа сам провел первую борозду по своей земле и опахал вокруг всю будущую ниву. Но он отвык от сельского труда и, не дойдя еще до половины борозды, почувствовал, как больно ноют плечи. Однако, сжав зубы, довел волов до меты. Зато вечером чуть не уснул за столом.
Все эти дни он почти не видел Лелию. Как трудолюбивая белка, она мелькала то тут, то там, то у стригалей, то в сыроварне, то в саду, наблюдала, как ее рабыни белят стволы яблонь и груш. Новомодные вишни и персидские сливы еще не проложили свой путь в глубинные италийские земли. Их победоносное шествие остановилось на Семи Холмах. Но Аттик мечтал в будущем году посадить хоть парочку персидских деревьев.
— В тот самый день, когда внук закричит, — подмигнул старик зятю.
Агриппа промолчал и побрел в глубь сада. Медленно шел между кустами жимолости. Цветов еще не было, но веточки уже набухали бутонами.
Молодой полководец скучал. Так мечтал о сельской тишине... И вот ему скучно и тяжело в этом благодатном имении, благоустроенном трудами Лелии. От тоски все чувства обострились, и Агриппа ясно ощущал, что все это гостеприимное радушие Аттика вынуждено. Старик боялся рассердить всесильного патрона. Никто здесь не питал к незваному гостю сердечной склонности. Он был в этом доме чужой. Он даже еще ни разу не делил ложе со своей Каей, и если Лелия и придет к нему и он развяжет ей пояс, души их все равно останутся чужими.
Агриппа решил, что зря не хотел мириться, когда несчастный дружок умолял простить его. Во многом он сам виноват. Хотя Октавиан и заявил, что он зрелый муж, вершитель судеб Рима, все равно он — полуребенок. Есть люди, до седых волос остающиеся детьми и всю жизнь нуждающиеся в сильной дружеской руке. Слабовольного мальчишку опутали сетью искусно сплетенных интриг, сыграли на его болезненном самолюбии, а Марк Агриппа, вместо того чтобы бороться со злостными интриганами, с Ливией, с ее шайкой и с этим торгашом Меценатом, уступил им Октавиана, поддавшись глупому, недостойному чувству обиды. Какие могут быть обиды между ними? Агриппа вспомнил, как еще в Мутинском походе его слегка ранили в руку. Октавиан сам перевязывал ему рану. Рана была незначительна, и в тот же день Агриппа уже сидел в седле, но вечером он с изумлением увидел на руке Октавиана, на том же месте, где у него самого была рана, красное пятно такой же формы. Октавиан виновато улыбнулся:
— Ты можешь не верить, но я чувствую твою боль телом. Если тебя убьют, я в тот ж миг умру.
Это было шесть лет назад, с тех пор их дружба стала менее восторженной, но оставалась все же достаточно крепкой. Уже ни с кем у него не будет той душевной близости, такого полного слияния всех мыслей и желаний, как было с Октавианом. Часами они могли молчать, каждый занимался своим делом, но все равно каждый знал, о чем сейчас думает другой. Иногда просто сидели, прислонившись друг к другу плечом, и бездумно глядели в огонь, и обоим было хорошо. С Октавианом не надо было без конца говорить, украшать свои простые и ясные мысли заумными афоризмами, убеждать, доказывать. Его дружок все с полуслова улавливал, знал, когда приласкаться, когда переменить дощечку для письма, когда напоить горячей мятой, когда сжать его виски прохладными ладошками и, медленно растирая их, исцелить от усталости и страшных головных болей, что терзали молодого пицена.