Вдали (СИ) - Диас Эрнан Эрнан
У себя Хокан умывался водой с сосновым маслом, остававшейся после ежевечернего оттирания, и старался отскоблить ощущение жженого сахара. Оно проникало под лоб и в глаза, размазывалось по нёбу, сгущалось на стенках горла. Ему просто передавался запах — или уже гнили его собственные десны, избавляясь от зубов и испуская этот зловонный аромат? Он постукивал по резцам и покачивал моляры, чтобы убедиться, что они прочно сидят на месте. Знай он слово, попросил бы зеркало.
Дни Хокан коротал, глядя в пустыню и надеясь, что Лайнус почувствует его взгляд из-за костяной бездны. Он смотрел на равнину, пока та не становилась вертикальной — чтобы по ней лазить, а не ездить, — и гадал, что найдет на другой стороне, если взберется на верхушку и оседлает эту сепийную стену, уходящую в истощенное тусклое небо. Как ни вглядывался он в горизонт, видел только рябящие миражи и фосфоресцирующие пятнышки, вызванные из пустоты его утомленными глазами. Он представлял себя там — бегущим, как насекомое, вдали. Даже если удастся удрать и обогнать своих конных преследователей, как преодолеть в одиночку этот огромный голый простор? Он только знал, что Нью-Йорк на востоке, а значит, надо идти на рассвет. Но без помощи и припасов это казалось невозможным. Он уже давно перестал и пытаться вырвать прутья из оконной рамы.
В его номере были три книги. В одной он узнал Библию и набожно положил ее под подушку. Раньше ему еще ни разу не выпадало случая тщательно ее изучить. Две другие он несколько раз на дню пролистывал от корки до корки, разглядывая непонятные символы. Теснящиеся, но упорядоченные значки навевали покой после долгого взгляда в голый простор пустыни. Он выбирал наугад букву и пальцем прослеживал узор, что складывали на странице ее повторы.
Номер дрожал от жара, как под ударами солнца. Хокан часто терял сознание и иногда, не зная, сколько пролежал, пробуждался от пощечин. Дважды в день его водили в надворный туалет, вскоре после трапезы в номере. Перед сумерками ему приносили чистую воду и одежду. Обычно первые посетители собирались в баре, когда он заканчивал мыться. И часто, когда уходил последний, стражник отпирал засов двери и вел его к женщине. Изредка, непредсказуемо, его оставляли в покое, и наконец он понял, что его не поведут к женщине, если рассвет придет раньше стражника. Только эти события кое-как и выстраивали его существование, протекавшее в эластичном настоящем, что растягивалось и растягивалось без единой прорехи и не грозя порваться.
4
Лето подошло к концу. Драных одеял, что ему выдавали, больше не хватало, но он был привычен к холоду. Ландшафт оставался неуязвим к ледяной температуре. Ничего не менялось. Глядя в окно, Хокан воображал, будто холод стоит только в его номере, а высунь он руку, ее обожжет на солнцепеке, прямо как в день прибытия.
Становилось все труднее влезть в одежду. Его ноги висели над краем кровати. Кое-кто из охранников начал поглядывать на него с опаской.
Думать Хокан мог только о Лайнусе. Временами воображал его неопределенное, но незаурядное процветание; воображал, что тот работает на каких-нибудь должностях, настроенный преуспеть и занять видное положение — не из амбиций или жадности, а только чтобы его было проще найти, когда наконец приедет младший брат. Триумф станет его маяком. Хокан приедет в Нью-Йорк — а имя Лайнуса Сёдерстрёма будет у всех на устах. К его порогу направит первый встречный. В других случаях фантазии были сдержаннее, и он видел перед мысленным взором, что брат трудится в поте лица, пробавляется на злых улицах гигантского города (по-прежнему видевшегося через причудливые описания Лайнуса), но каждый вечер после рабочего дня возвращается в порт, чтобы спросить у новоприбывших пассажиров и мореходов о брате. Так или иначе, Хокан верил, что Лайнус его обязательно найдет.
Вернулась теплая погода, и Хокану показалось, будто он попал назад во времени на один год.
В первое действительно жаркое утро нового лета, вскоре после рассвета, в номер Хокана вошел один из охранников, чтобы вручить мальвовый костюм, который тот вспомнил по вечеру несколькими неделями ранее, башмаки с несоразмерными пряжками и низкий цилиндр — незнакомый. Одежду впервые подали днем. Ему велели одеться без промедления. Хокан с удивлением поймал себя на том, что разглаживает рубашку, поправляет лацканы, отряхивает рукава и проверяет прочие мелочи точно так же, как его осматривала она после того, как одеть. Охранник, дожидавшийся с нетерпением, повел его в бар, затем — на улицу через заднюю дверь. Там за драгуном и опрятным толстяком собралось полдюжины вооруженных конников. А рядом с ними, в единственной тени, стоял экипаж, запряженный высокомерными лошадьми в плюмажах. Его провели внутрь. Он словно нырнул в чан черного сиропа. Когда он сел, женщина напротив не удостоила его вниманием. Дверцу закрыли; воцарилась тьма. Экипаж тронулся в неизвестном направлении, покачиваясь на скрипучих ремнях и рессорах, и бархатные занавески выпирали то наружу, то внутрь, словно мембраны.
В густом спертом воздухе почти не дышалось. Обливаясь по́том под бархатным пиджаком, Хокан дрожал от духоты. Даже в кромешной тьме он чувствовал, что женщина старательно не смотрит на него. Его укачало.
Разбудила уже тишина. Они остановились. Дверца открылась, и, когда глаза привыкли к режущему, как бритва, свету, он увидел, что его приглашают выйти. Они ехали не меньше половины дня, но, суди он по окружению, не сдвинулись ни на дюйм — все та же непрерывно ровная земля, все то же гнетущее однообразие. Кучер спешился напоить лошадей, взмыленных от жары. Остальные выстроились в ряд и облегчались, не считая толстяка, заглянувшего в экипаж, по всей видимости, предложить свои услуги женщине. Мужики уплетали содовые крекеры с кровяной колбасой, даже не присев. Женщина не показывалась на глаза. С набитыми ртами всадники вернулись на коней, а кучер — на свое место. Хокан вошел обратно, надеясь, что они направляются на восток. Больше для него ничего не имело значения.
Холодало. Наверное, садилось солнце. Внезапно по стенкам застучали ветки. Неизменная степь все-таки закончилась. После долгой мучительной поездки по ухабистой дороге экипаж остановился. И вновь Хокана попросили выйти. В этот раз женщина спустилась за ним, задернув черную вуаль, прятавшую ее глаза и касавшуюся подбородка.
Бледный вечерний свет струился сквозь конические вершины елей и пихт, просеивался через перистые листья можжевельника и бело-зеленые ветви тополей, оседая наконец дымкой на лисохвост, мхи и лишайники. Это были первые растения, что Хокан увидел за очень долгое время, не считая вездесущей полыни. На поляне у подножия холма находилась деревенька в шесть-семь домов, каждый из которых по-своему представлял собой угловатую версию окружающего леса: самый прочный — бревенчатая хижина; другие — хлипкие хижины с глинистым раствором между досками; третьи, словно кубические плоты, сочетали в себе грубые кривые доски и брезент, стянутые пеньковой веревкой. Посередине деревни высилась куча деревец и веток с кудрями сухих листьев. Она бы выглядела горой хвороста для костра, но ее подпирали столбы и доски. Под этим жалким укрытием на пеньках сидели дети с грифельными досками и учебниками, уставившись на гостей. Рядом с самодельной школой одна женщина взбивала масло, другая — утирала руки о фартук, только что сняв с огня жаровню, а третья, позади, медленно и механически красила пряжу. Взоры всех трех приковались к прибывшему отряду. Несмотря на хлипкий вид, это была, насколько понял Хокан, гармоничная и процветающая колония. Аккуратно развешенные на просушку шкуры вокруг небольшой дубильни, обретающие вид на прядильном станке узоры, мягко клубящийся через кроны дым из глиняной трубы, здоровые белые свиньи в загоне, полные зерна мешки — все говорило о трудолюбии и целеустремленном порядке поселенцев. Женщины и дети излучали спокойное чувство собственного достоинства. Хокану стало стыдно за свой костюм.