Тайна Моря - Стокер Брэм
Все девять томов передали старику угрюмого вида, а аукционер исправно спрятал в карман два шиллинга, извлеченные из тяжелого холщового мешка.
Что бы он ни выкладывал, все находило своего покупателя; даже свод законов имел для кого-то привлекательность. Забавляли особенно курьезные лоты. Обойдя гавань и посмотрев разделку и укладку рыбы по бочкам, я снова вернулся на рынок к торговцу. Он, очевидно, времени даром не терял — телега почти опустела. Сейчас он предлагал последний лот своей программы — старый дубовый сундук, на котором до этой поры выставлял товар на обозрение. Меня всегда чаровали старые дубовые сундуки, а я как раз обставлял дом. Я подошел, открыл крышку и заглянул: по дну были разбросаны какие-то бумаги. Я справился у торговца, идет ли содержимое вместе с сундуком, на самом деле желая разглядеть замок, с виду сделанный из очень старой стали, хоть и поврежденный и не имевший ключа.
В ответ на меня обрушился словесный поток, достойный лучших аукционеров:
— Да, добрый мастер. Забирайте все как есть. Дубовый рундук, сотни лет возрастом — а еще заслуживает места в доме любого, кому есть что прятать. По правде сказать, недостает ключа; зато сам замок справный и старый, ключ сделать нетрудно. К тому ж содержимое, какое ни есть, все ваше. Глядите! Старые письма на каком-то заморском языке — французском, видать. Пожелтевшие от старости и с выцветшими чернилами. Наверное, любовные. Налетай, молодые люди, вот ваш шанс! Если не умеете изливать душу на письме своим девицам, глядишь, чему-нибудь научитесь. Зуб даю, тут есть чему поучиться!
Я участвовал в торгах не в первый раз, поэтому изобразил безразличие, которого не чувствовал. В действительности я необъяснимо взбудоражился. Быть может, мои чувства и воспоминания растревожил пирс, где я впервые увидел Лохлейна Маклауда и ту кипящую жизнь, которая тогда его окружала. Я вновь ощутил действие того странного неуловимого влияния или склонности, что вошли в мою натуру в дни после гибели островитянина. Я словно почувствовал на себе тяжелый взор человека из призрачной процессии в канун Ламмастида. Очнулся я от голоса аукционера:
— Рундук и его содержимое уйдут за гинею, и ни грошом меньше.
— Беру! — выпалил я сгоряча. Аукционер, и в самых диких фантазиях не надеявшийся на такую цену, на миг лишился дара речи. Но быстро опомнился и ответил:
— Рундук ваш, добрый мастер; и на сегодня я откричался!
Я огляделся, гадая, кто мог мне напомнить человека из призрачной процессии. Но такого рядом не нашлось. А встретил я, как ни удивительно, жадный взгляд Гормалы Макнил.
Тем вечером в номере «Килмарнок Армс» я как мог изучал бумаги при свете лампы. Почерк был старомодным, с длинными хвостами и множеством завитушек, что лишь прибавило сложности. Язык оказался испанским, и его я не знал; но с помощью французского и того немногого из латыни, что еще помнилось, я разбирал тут и там отдельные слова. Даты охватывали время с 1598-го до 1610-го. Письма, каких числом было восемь, с виду не представляли важности: короткие послания, адресованные «Дону де Эскобану» и сообщавшие лишь о назначенных встречах. Затем — ряд печатных страниц из какого-то фолианта, возможно для ведения подсчетов или даже шифра: текст на них испещрялся точками. Довершала стопку тонкая и узкая полоска бумаги с цифрами — возможно, какой-то счет. Документы трехвековой давности имели некую ценность — хотя бы из-за почерка. И потому перед сном я бережно их запер с намерением когда-нибудь тщательно изучить. Появление Гормалы в тот самый миг, когда я ими завладел, словно неким таинственным образом связывало их с прошлыми странными событиями, в которых она сыграла столь заметную роль.
Той ночью я спал как обычно, хотя сны были разрозненными и бессвязными. Гнетущее присутствие Гормалы и все, что случилось днем, — особенно покупка сундука с таинственными бумагами, — а также все произошедшее со времени приезда в Круден смешивалось с вечно повторяющимися образами того момента, когда у меня открылось Второе Зрение и погиб Лохлейн Маклауд. Снова, снова и снова я урывками видел перед собой того дюжего рыбака, стоящего в златом сиянии, и как он боролся с неподвижным златым морем, однообразие которого прерывалось лишь разбросанными грудами черных камней, и его бледный лик, залитый кровью. Снова, снова и снова из пучин поднималась крутой тропой призрачная процессия и медленно уходила в тишине в Колодец святого Олафа.
Слова Гормалы становились для меня истиной: некая сила подталкивала покончить со всем, что я сознавал, включая и меня самого. Тут я замер, вдруг охваченный мыслью, что Гормала и заставила меня думать в этом направлении; а ее слова, произнесенные наутро после смерти Лохлейна, когда мы стояли на мысе Уитсеннан, одновременно предостерегали и угрожали: «Что сказано Гласом, того уж не миновать. Да! Сколько ни собери Служителей Рока, с каких времен или дальних концов света их ни созови!»
Следующие дни выдались исключительными, жизнь казалась сплошным удовольствием. Вечером понедельника был закат, какой я не забуду никогда. Все небо пылало красными и золотыми красками; огромные массы облаков казались широкими алыми балдахинами, расписанными золотом над солнцем, воссевшим на престоле западных гор. Я стоял на Хоуклоу, откуда открывался отменный вид; подле был пастух, чья отара покрыла крутой зеленый склон, словно снег.
Я обернулся к нему:
— Разве не славное зрелище?
— Да! Великолепное. Но, как любая краса мира, все угаснет и расточится в ничто: это только маска скорби.
— Однако, не самый оптимистичный взгляд на вещи.
Он неторопливо взял понюшку табака и ответил:
— Я не оптимист и не пессимист, ни то ни другое. Как по мне, оптимист и пессимист — два сапога пара: принимают часть за целое, а значит, повинны в логическом грехе a particulari ad universale [15]. Сплошная у них софистика; будто в ней что-то есть, кроме искажения факта. А мне хватает самого факта, и потому-то и говорю, что великолепие заката есть лишь маска скорби. Гляньте-ка! Облака сплошь золото да красота, аки полк уходит на войну. Но только дайте срок, когда солнце скроется не то что за горизонт, а за угол отражения. Что вы тогда увидаете? Все мрачно и серо, и пусто, угрюмство да скорбь; аки армия возвращается из битвы. Одни скажут, раз солнце красивым заходит вечером, то обязательно взойдет красивым поутру. Будто не думают, что до возвращения ему предстоит обойти другую сторону света; и что нужно поддерживать равновесие хорошего да плохого, света да темноты. Может статься, что пройдут быстро хорошие дни или что задержится плохая пора. Но в конце концов количества хорошего и плохого сойдутся в предписанной сумме. Тогда что толку не внимать фактам? Насколько могу судить, завтрашний факт будет отличаться от факта этой ночи. Не зря ж я встречал на рассветах мудрость и славу Господню, усваивая их уроки. Mon, говорю вам, все эти прелести помпы да празднества, вся пышная роскошь красок да великолепия есть лишь дурные знаки. Или вы не видите полос ветра в небе, с востока на запад? Или не знаете, что они предвещают? Говорю вам, не успеет солнце зайти завтра вечером, как по всей этой стороне Шотландии быть разрушению да несчастью. Начнется буря не здесь. Быть может, она уже бушует дальше на восток. Но придет она быстро, и верней всего — с приливом; и тогда горе тем, кто не уберегся, пока мог. Прислушайтесь к тишине! — Он по-пастушьи не слышал, что всеохватную тишину природы нарушает непрестанное блеяние его овец на все голоса. — Думается мне, это только затишье перед бурей. Что ж, сэр, пойду я. Овечки говорят, пора бы нам уж и домой. И гляньте, колли! Так сердито на меня глядит, будто я совсем забыл про овец! Мое почтение, сэр!
— Доброй ночи, — отвечал я. — Надеюсь, еще свидимся.
— И я об том же думаю. Очень мне угодила наша приятная беседа. Надеюсь, еще посмеемся при встрече!
И на этом мой эгоцентричный философ двинулся домой, блаженно не замечая, что моим единственным вкладом в «приятную беседу» было замечание, что он не похож на оптимиста.