Юрий Левитанский - Черно-белое кино (сборник)
«Откуда я – где жил я и где рос?…»
Откуда я – где жил я и где рос?
В каких местах? Неведомо. Вопрос.
Так много мест, где рос я и где жил,
и новосел тех мест, и старожил,
где я и жил, и рос, и вырастал,
как вырастает ветка и кристалл,
и становился старше, и старел…
Мой отчий дом в огне войны сгорел.
Кочевником, кочующим в седле,
всю жизнь меня мотало по земле.
И я в себе своею жизнью всей
соединил Дунай и Енисей.
И от Днепра, от тех высоких круч,
до сей поры храню заветный ключ.
И берега больших сибирских рек —
мой отчий дом и мой родимый брег.
Откуда ж я? И верится с трудом,
что все это я в сердце уместил.
И там моя земля, и там мой дом,
и там я тоже жил, а не гостил…
Когда уйду, глаза смежив навек,
предай меня, мой друг, земле сырой
там, где-нибудь в пространстве этих рек,
в пространстве меж Днепром и Ангарой.
Строки из записной книжки
«…Я видел перед собой Константинополь, а в Персидском и Константинопольском море увидел множество кораблей и войска, двигавшиеся взад и вперед. И представлялось мне, глядя на Константинополь, будто там едва три дома, а люди величиной с вершок. Смотрел я туда и сюда, на восход и на поддень, к закату и пол ночи, и если в одном месте шел дождь, то в другом гремела гроза, здесь падал град, в другом была хорошая погода…»
* * *«…самая малая звезда на небе, что нам снизу едва ли покажется с большую восковую свечку, на самом деле больше, чем целое княжество. И это действительно, и я сам это видел…»
* * *«В том, что происходит со звездами, когда они светят и падают на землю, нет ничего необыкновенного, это бывает каждую ночь. Когда мы замечаем вспышки или искры, это знак, что со звезд падают капли, и капли эти вязкие и зеленовато-черные…»
* * *«Облака же на небе движутся с такой силой с востока на запад, что звезды, луна и солнце вовлечены в это движение. И хотя мне казалось, что солнце у нас величиной едва ли с днище от бочонка, на самом же деле оно больше всей земли, так что я не мог видеть, где оно кончается…»
* * *«Он не отрицал, а открыто заявлял, что имя его Фауст, и, расписываясь, прибавлял – «философ философов»».
Филипп БегардиИ все же ты – лишь Фауст, человек!
«Нет, не бог всемогущий…»
Нет, не бог всемогущий, всего только маленький
слабый божок,
сотворил я Вселенную в три деревца,
в три рождественских елочки хрупких,
чтоб ныне,
как скряга,
над веточкой каждой трястись,
над иголочкой каждой.
Три рождественских елочки, три одиноких тростинки,
три тонких травинки
всего-то и есть у меня,
вот затем и трясусь,
как скупой над своим сундуком,
над травинкою каждой.
Три травинки, три легких снежинки лежат
на ладони моей,
три снежинки всего и богатства,
три звездочки зябких.
Три снежинки, три звездочки зябких, три зыбких
надежды мои,
осторожно пускаю с ладони,
и вот уже тает ладонь моя,
воску подобно.
Так стою, как свеча среди поля.
И только три звездочки зябких.
Три зыбких надежды мои.
Три звезды Вифлеемских.
«Бывает ли это теперь…»
Бывает ли это теперь,
как прежде когда-то бывало, —
чтоб вьюга в ночи завывала
и негде укрыться в пути?
Случается ль это теперь,
как прежде когда-то случалось, —
чтоб снежная ветка стучалась
в ночное слепое окно?
Бывает ли это теперь…
Конечно, конечно, бывает —
и вьюга в ночи завывает,
и негде укрыться в пути,
и долго в ночное окно
мохнатая ветка стучится…
Да, все это может случиться,
но только уже не с тобой.
Давно улеглись по углам
бураны твои и метели.
Отпели давно, отсвистели
все лучшие вьюги твои.
… И снова мне снится всю ночь,
как вьюга вдали завывает,
все кличет меня, зазывает,
все манит и манит к себе.
«– Что нового? послушай, говорят…»
– Что нового? послушай, говорят,
кругом огни, кругом огни горят.
Пора и нам! осмелимся, шагнем,
потешимся, нашутимся с огнем!
Пора и нам, огонь горит в окне.
– Смотри, смотри, сгорим с тобой в огне!
– Сгорим в огне? Ну что ж, не мы одни.
Кругом огни, кругом горят огни.
Куда же ты, постой!., а говорят,
кругом огни, кругом огни горят…
Женщина, которая летала
Женщина,
девочка,
почти что подросток,
веснушчатая, угловатая
(этакий гадкий утенок), —
и в любви все никак не везло.
А город был южный,
душный,
и там,
на площадке его
танцевальной,
потные пары,
плотно прижавшись друг к другу,
кружились по кругу,
целовались тайком и смеялись,
и пластинки
то и дело сменялись, —
а она все стояла одна,
все ждала,
чтоб ее пригласили,
и глаза умоляли,
глаза просили —
тщетно,
напрасно.
А потом было белое танго,
и это
давало ей право
самой пригласить кавалера,
а она не могла,
не хотела,
и тогда,
словно птица,
взмахнула руками
и полетела
над танцевальной площадкой
(да, пусть они видят,
пусть знают!),
и сделала круг,
и еще,
и – полетела,
и полетела…
Ну что же ты,
глупенькая,
опустись на землю!..
Не опускается.
Так и летает.
Так до сих пор и летает.
«В будапештской гостинице, в номере, на стене…»
В будапештской гостинице, в номере, на стене —
деревенский зимний пейзаж в деревянной раме.
На исходе сумерек, знойными вечерами,
он так странен здесь, в этой комнате городской.
Деревенский зимний пейзаж, тишина и снег,
и пустынный двор, и колодец, и дом с сенями,
и неясный след, оставшийся за санями,
на которых кто-то уехал давным-давно.
Отчего же томит меня этот далекий звук,
этот сонно скользящий санный поющий полоз,
и зачем я хочу представить лицо и голос
незнакомой женщины, едущей в тех санях?
Для чего мне надо увидеть забор и дом
на степной равнине где-то за Орошхазой,
и на мягких ресницах женщины темноглазой
осторожно тающий теплый январский снег?
В будапештской гостинице, в номере, на стене…
Но зачем мне помнить, думать и знать об этом
через столько лет, будапештским горячим летом,
в этом тесном, душном номере небольшом!
А за окнами – зелень, марево, зной, Дунай,
пешеходы, колокола и обрывки речи.
И бесшумно падает, падает мне на плечи
этот давний-давний, теплый венгерский снег.
«И щебет, и кукованье…»
И щебет, и кукованье,
и посвисты, и раскаты…
Все больше люблю рассветы.
Все меньше люблю закаты.
Прелюдия дня и утра,
их трепетное рожденье.
Какой-нибудь новой жизни
начало и пробужденье…
Но,
скажешь ты,
это утро
и раннее это поле —
всего только образ, символ,
метафора, и не боле.
И все же – зачем так быстро
сменяются дни и даты!..
Все дальше наши рассветы.
Все ближе наши закаты.
«На шумном пиру отпирую…»
На шумном пиру отпирую,
а после, допивши вино,
все страсти свои зашифрую,
лишь имя оставлю одно.
А может быть, даже не имя,
не полный рисунок его,
а только две буквы начальных
останутся вместо него.
Останутся инициалы
на белой странице одной,
как бедные провинциалы
в безлюдье столицы ночной.
Уснули троллейбусы в парке,
трамваи не ходят давно.
В чужом опустевшем квартале
последнее гаснет окно.
И нет ни друзей, ни знакомых,
ни дальней хотя бы родни.
И только вокзалов полночных
распахнуты двери одни.
«Пред вами жизнь моя…»
Пред вами жизнь моя – прочтите жизнь мою.
Ее, как рукопись, на суд вам отдаю,
как достоверный исторический роман,
где есть местами романтический туман,
но неизменно пробивает себе путь
реалистическая соль его и суть.
Прочтите жизнь мою, прочтите жизнь мою.
Я вам на суд ее смиренно отдаю.
Я все вложил в нее, что знал и что имел.
Я так писал ее, как мог и как умел.
И стоит вам хотя б затем ее прочесть,
чтоб все грехи мои и промахи учесть,
чтоб всех оплошностей моих не повторять,
на повторенье уже время не терять, —
мне так хотелось бы, чтоб повесть ваших дней
моей была бы и правдивей, и верней!
«За рощей туман сгущался…»
За рощей туман сгущался,
все чаще дождь моросил.
Я с молодостью прощался,
прощенья у ней просил.
– Еще, – говорил, – побуду.
– Пора, – отвечала, – в путь.
О, я тебя не забуду!
О, ты меня не забудь!
Двенадцать часов пробило.
Темно за окном, черно.
– Когда это, милый, было?
– Вчера, – говорю, – давно.
Луна в облаках бродила,
шуршала у ног трава.
Ах, молодость, ты правдива!
Ах, молодость, ты права!
И тщетно взываю к чуду,
и что-то сжимает грудь…
О, я тебя не забуду!
О, ты меня не забудь!
«Мундиры, ментики, нашивки, эполеты…»