Саша Черный - Том 2. Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы 1917-1932
Памяти Л. Н. Андреева*
Давно над равниною русской, как ветер печальный и буйный,
Кружил он взволнованной мыслью, искал, и томился, и звал.
Не верил проклятому быту и, словно поток многоструйный,
Срываясь с утесов страданья, и хрипло, и дико рыдал.
С бессонною жаждой и гневом стучался он в вечные двери,
И сталкивал смерчи безверья, и мучил себя и других…
Прекрасную «Синюю Птицу» терзают косматые звери,
Жизнь — черная смрадная яма, костер из слепых и глухих.
Мы знали «пугает — не страшно», но грянуло грозное эхо.
И, словно по слову пророка, безумный надвинулся шквал:
Как буря, взметнулись раскаты кровавого «Красного Смеха»,
Костлявый и жуткий «Царь-Голод» с «Анатэмой» начал свой бал.
С распятым замученным сердцем одно только слово «Россия»,
Одно только слово «спасите» кричал он в свой рупор тоски,
Кричал он в пространство, метался, смотрел, содрогаясь, на Вия,
И сильное, чуткое сердце, устав, разорвалось в куски…
Под сенью финляндского бора лежит он печально и тихо,
Чужой и холодной землею забиты немые уста.
Хохочет, и воет, и свищет безглазое русское Лихо,
Молчит безответное небо, — и даль безнадежно пуста.
«Ах, зачем нет Чехова на свете!»*
Ах, зачем нет Чехова на свете!
Сколько вздорных — пеших и верхом,
С багажом готовых междометий
Осаждало в Ялте милый дом…
День за днем толклись они, как крысы,
Словно был он мировой боксер.
Он шутил, смотрел на кипарисы
И, прищурясь, слушал скучный вздор.
Я б тайком пришел к нему иначе:
Если б жил он, — горькие мечты! —
Подошел бы я к решетке дачи
Посмотреть на милые черты.
А когда б он тихими шагами
Подошел случайно вдруг ко мне,—
Я б, склонясь, закрыл лицо руками
И исчез в вечерней тишине.
СТИХОТВОРЕНИЯ, НАПИСАННЫЕ В ЭМИГРАЦИИ И НЕ ВХОДИВШИЕ В ПРИЖИЗНЕННЫЕ ИЗДАНИЯ ПОЭТА
(1920–1932)
РУССКАЯ ПЕЧАЛЬ*
И. А. Бунину*
На виселицы срублены березы.
Слепой ордой затоптаны поля —
И только в книгах пламенные розы,
И только в книгах — русская земля!
Поэт-художник! Странная Жар-Птица
Из той страны, где только вой да пни…
Оазис ваш, где все родное снится,
Укроет многих в эти злые дни.
Спасибо вам за строгие напевы,
За гордое служенье красоте…
В тисках растущего, безвыходного гнева,
Как холодно теперь на высоте!
Шагать по комнате, к окну склоняться молча,
Смотреть на мертвые, пустые облака…
Не раз, не раз, гася приливы желчи,
Дрожала ваша скорбная рука…
Когда падет тупое царство низких,—
Для всех оставшихся — разбитых и больных —
Вы будете одним из самых близких,
Одним из самых близких и родных…
Скорбная годовщина*
Толстой! Это слово сегодня так странно звучит.
Апостол Добра, пламеневшее жалостью слово…
На наших погостах средь многих затоптанных плит,
Как свежая рана, зияет могила Толстого.
Томясь и страдая, он звал нас в Грядущую Новь,
Слова отреченья и правды сияли над каждым —
Увы! Закрывая лицо, отлетела от мира Любовь
И темная месть отравила томление жажды…
Толстой! Это слово сегодня так горько звучит.
Он истину больше любил, чем себя и Россию…
Но ложь все надменней грохочет в украденный щит
И люди встречают «Осанной» ее, как Мессию.
Что Истина? Трепетный факел свободной души,
Исканья тоскующим сердцем пути для незрячих…
В пустые поля он бежал в предрассветной тиши,
И ветер развеял всю горечь призывов горячих.
Толстой! Это имя сегодня так гордо звучит.
Как имя Платона, как светлое имя Сократа —
Для всех на земле — итальянец он, немец иль бритт —
Прекрасное имя Толстого желанно и свято.
И если сегодня у мирных чужих очагов
Все русское стало как символ звериного быта,—
У родины духа, — бескрайняя ширь берегов
И Муза Толстого вовеки не будет забыта…
Толстой! Это имя сегодня так свято звучит.
Усталость над миром раскинула саван суровый…
Нет в мире иного пути: Любовь победит!
И Истина встанет из гроба и сбросит оковы.
Как путники в бурю, на темном чужом корабле
Плывем мы в тумане… Ни вести, ни зова…
Сегодня мы все на далекой, родимой земле —
У тихой могилы Толстого…
Памяти А. Блока*
В аду томился серафим.
Кровавый свод висел над ним…
Чтоб боль отчаянья унять,
Он ад пытался оправдать.
Но странно: темная хвала
Кипела гневом, как хула…
Он смолк. На сломанном крыле
Дрожали тени в дымной мгле.
У врат — безжалостный дракон.
Мечта — распята, воля — сон…
Неспетых песен скорбный рой
Поник над арфою немой.
Уснул… На кроткое чело
Сиянье светлое легло.
Все громче плач, все злей разгул…
Уснул…
Е. А. Полевицкой*
Так долог путь: ни вехи, ни приюта…
Ушли в века дни русского уюта,
Бессмысленно ревет, смывая жизнь, гроза.
И вновь к былому тянутся глаза.
В чужом театре — остров русской речи.
Недвижно замерли склонившиеся плечи.
И над рядами реет грустный сон
О русской девушке тургеневских времен.
Она — предчувствие позорной нашей были…
Не ей ли там сквозь сердце меч пронзили?
И не она ли — мать, жена, сестра —
Горит-трепещет в красной мгле костра?
Благословен Ваш нежный образ Лизы!
Ее души волнующие ризы
Коснулись нас в час ночи грозовой
Надеждою нетленной и живой.
Галоши счастья*
Посвящается тем, кто мечтает о советской визе
Перед гаснущим камином щуря сонные глаза,
Я смотрел, как алый уголь покрывала бирюза.
Вдруг нежданной светлой гостьей, между шкафом и стеной,
Андерсеновская фея закачалась предо мной.
Усадил ее я в кресло, пледом ноги ей покрыл,
Дождевик ее росистый на корзине разложил…
Лучезарными глазами улыбаясь и маня,
Фея ласково спросила: «Что попросишь у меня?»
В сумке кожаной и грубой, — уж меня не проведешь,—
Угадал я очертанья старых сказочных галош:
Кто б ты ни был, резвый мальчик или сморщенный старик,
Чуть надел их, все что хочешь, ты увидишь в тот же миг…
«Фея, друг мой, вот газеты… чай и булки… Будь добра:
Одолжи Галоши Счастья, посиди здесь до утра!»
И пока она возилась, вскинув кудри над щекой,—
Предо мной встал пестрый город за широкою рекой:
Разноцветные церквушки, пятна лавок и ларьков,
Лента стен, собор и барки… Ах, опять увижу Псков!
Влез в галоши… Даль свернулась. Шпалы, ребра деревень…
Я на площади соборной очутился в серый день.
По базару вялым шагом, как угрюмые быки,
Шли в суконных шлемах чуйки, к небу вскинувши штыки.
Дети рылись в грудах сора, а в пустых мучных рядах
Зябли люди с жалким хламом на трясущихся руках.
«Возвратились?» — тихо вскликнул мой знакомый у ворот,
И в глазах его запавших прочитал я: «Идиот».
«Батов жив?» — «Давно расстрелян». — «Лев Кузьмич?» —
— «Возвратный тиф».—
Все, кого любил и знал я, отошли, как светлый миф…
Ветер дергал над Чекою палку с красным кумачом,
На крыльце торчал китаец, прислонясь к ружью плечом,
Молчаливый двор гостиный притаился, как сова,
Над разбитою лампадой — совнархозные слова…
На реке Пскове — пустыня. Где веселые ладьи?
Черт слизнул и соль, и рыбу, и дубовые бадьи…
Как небритый старый нищий, весь зарос навозом вал,
Дом, где жил я за рекою, комсомольским клубом стал.
Кровли нет. Всех близких стерли. Постоял я на углу —
И пошел в Галошах Счастья в злую уличную мглу.
Странно! Люди мне встречались двух невиданных пород:
У одних — избыток силы, у других — наоборот.
Ах, таких ужасных нищих и таких тревожных глаз
Не коснется, не опишет человеческий рассказ…
У пролома предо мною некто в кожаном предстал:
«Кто такой? Шпион? Бумаги!» Вскинул нос — Сарданапал!
Я Галоши Счастья сбросил и дрожащею рукой
Размахнулся над безмолвной, убегающей рекой.
На столе письмо белело, — потаенный гордый стон,
Под жилетною подкладкой проскользнувший за кордон.
Фея — вздор. Зачем датчанке прилетать в Passy ко мне?
Я, отравленный посланьем, в старый Псков слетал во сне.
Соловьиное сердце*