Семен Кирсанов - Лирические произведения
ФРОНТОВОЙ ВАЛЬС
Долго не спит фронтовое село,
небо черно, и тропу замело,
зарево запада,
школа не заперта,
в валенках вальс танцевать тяжело.
На топчане замечтал баянист
о перезвоне девичьих монист,
водочка выпита,
стеклышко выбито,
ветер сорвал маскировочный лист.
Кружится девушка — старший сержант
трудно на холоде руки держать,
«юнкерсы» в туче
воют тягуче,
за горизонтом пожары лежат.
Битые окна лицо леденят,
девушку в танце ведет лейтенант,
истосковался,
хочется вальса
в мраморном глянце лепных колоннад.
(В мраморном зале, у белых колонн,
в звоне хрустальном за белым столом,
в шелесте кружев
кружит и кружит,
голову кружит у школьницы он.
Десять учительниц смотрят на них,
розовый бант, кружевной воротник…)
Вдруг — не бывало
школьного бала —
парень с баяном замолк и поник.
Крепкие стены из крупных тесин,
за маскировкой — рассветная синь,
школа не топлена,
пили не допьяна,
в гильзе снарядной погас керосин.
Вот и расходимся темной тропой,
дым фиолетовый встал над трубой;
может, не сбудется
то, что почудится, —
но не забудется вальс фронтовой.
ЭДЕМ
Поэма (1945)
Ты, если болен, положись на бред.
Не охлаждай свой жар литературой.
Горишь? — гори и, если лоб нагрет,
живи с высокою температурой.
Уверен будь, что бред не подведет,
ни слова лжи горячка не прибавит,
и здравый смысл в палату не войдет
и не поправит сбившийся алфавит.
Болел одной горячкою души
с Землею, воспаленной и недужной?
Так не спеши с упреком, а реши:
переболеть, чтоб выздороветь, нужно.
Ты, плача, расстаешься, но идешь,
познав, что несть из мертвых воскресенья;
ты чувствуешь не собственную дрожь,
а зыбь всемирного землетрясенья.
Все кратеры растрескались, дымя,
дома стоят с контуженными лбами,
когда вулкан поблизости — земля
и та не может жить без колебаний!
Ты врезывался словом и мечом
в стальные груди панцирного Ада?
Ты ощущал болезненным плечом
удары в сердце, как толчки приклада?
Ты на передней линии полей,
твоя душа изрыта и кровава?
Так погружайся в обморок, болей!
Боец на боль приобретает право.
Не охлаждай свой жар, горишь — три!
Вот так оставь нетронутыми строки,
а если есть табак — перекури
рецензии, намеки и упреки.
Поберегись резинкою стирать
и подчищать своей души тетрадь.
И губ мы еще не успели, не отняли,
и будущность не загадали свою,
и мы еще не были вместе на отмели,
где место себе присмотрели в Раю.
Еще я смотрелся в два утренних глаза,
семь дней от Начала еще не прошли,
еще мы не слышали Трубного Гласа
и первую сводку еще на прочли.
Еще не по карточкам куплено яблоко,
еще мы острим о библейском Уже,
еще продолжается райская ярмарка —
мгновение между «еще» и «уже».
Газеты еще довоенные изданы,
мы в поезде знать не могли ни о чем —
что мир раздвоился, что мы уже изгнаны,
что нас уже огненным гонят мечом.
Мы точно к бомбежке в гостиницу прибыли,
в начищенный бархатный Бронзовый Век,
и стены задвигались, окна запрыгали,
увидя Железного Века набег.
Без отдыха в небе, на бреющем бешенстве,
до Вязьмы нас гнал ополчившийся Ад.
Так мир, начинавшийся мифом о беженцах,
за темой изгнанья вернулся назад.
Взвывая, носился бензиновый двигатель
за локомотивом на полных парах, —
по изгнанных — Еву с Адамом — при выходе,
как нас, не бомбил Человеческий Враг.
Все на белом свете разъезжаться стало.
Поднялись и едут. Встали и идут.
Пастухи уводят золотое стадо,
потому что надо воевать и тут.
Мы еще не видим ни крестов, ни свастик,
духотой вокзалов задышал июль.
Темнотой летит фугасный головастик
в розовый фонтан трассирующих пуль.
Племя пулеметов странно и треного.
Небо тяжко дышит голосом чужим.
Говорит домам воздушная тревога,
что не мы на тучах дышим и жужжим.
К зареву состав подвозит новобранцев.
Появились ночи из других планет.
По краям Москвы стоят протуберанцы.
Погреб ждет рассвета, а рассвета нет.
Крыша бьет багром термических тритонов,
с чувством отвращенья отшвырнув в ведро.
Сына в одеяле понесла Мадонна
в первый Дантов круг по лестнице метро.
Я записан тоже в легион защитных.
Наискось по сердцу боевой ремень.
И в кармане слева в ладанку зашитый
лепесток на память и про черный день.
Спрятан и засушен лепесток Эдема.
Говорят, спасает от немецких пуль.
Но в теплушке, здесь, любовь уже не тема,
как уже не лето — фронтовой июль.
Этот страшный август — отче наш, прости! —
я сравню с началом светопреставленья.
В небе появились желтые кресты
с черными крестами — в лето отступленья.
Только мы входили в незнакомый лес,
в затемненье сосен, жаром обагренных,
сразу рыли щели, чтобы гнев небес
не настиг бы смертью нас, непогребенных.
Август, я поверил в воплощенный Ад,
в свист нечистой силы, медленный и тонкий,
и в геенне взрыва умирал снаряд,
нам высвобождая логово воронки.
Я узнал за август зыблемость земли,
и во время этой восьмибалльной тряски —
среднеевропейские медные шмели —
сплющивались пули, ударяясь в каски.
Но когда взрывчаткой в воющей трубе
вероятность смерти в нашу щель летела, —
я узнал, что можно — к мысли о тебе
в миг землетрясенья прижиматься телом.
И когда, казалось, смерть уже велит
минному огню распорядиться мною, —
я решил взмолиться, но из всех молитв
имя вспоминал не божье, а земное.
И поверил я: на просьбу «отзовись» —
издали еще — при имени любимой
от меня мгновенно отклонялся свист,
повинуясь слепо приказанью: — Мимо!
Войска Геены и Эдема на середину мира прибыли.
Уже страдания и раны в обоймах выгнутых готовы.
Подвозят ящики с пожарами, землетрясения и гибели,
вдали столбами соляными стоят заплаканные вдовы.
По пояс в глине первозданной, стальные, серые и серные,
возникли рати за плечами других, форсирующих Неман,
отрезывают отступающим моря спасительные Чермные,
по сто вулканов ставя рядом, теснят геенияне эдемян.
Штыком проткнуто милосердие, в своей крови лежит добро,
любовь в разорванной рубахе ведут к пылающему кратеру,
на дыбе нежность, жизнь на плахе, подвешен разум за ребро,
на колесо четвертованья дитя привязывают с матерью.
Дрожит Вселенная от топота, народы на полях распяты,
лежат с разрезанными выями и обожженными глазами,
сын Человеческий растоптан, кровоточат его стигматы,
бегут Иосифы с Мариями, Петры уходят в партизаны.
Чтоб лучше видеть схватку эту, я встал за северным сиянием,
где низкорослые березы и марсианский красный мох,
оттуда открывалась сфера и простирались расстояния,
каких в скитаньях неоконченных и Агасфер обнять не мог.
Я видел, как в Тавриду тычется таран неистовый осадный,
к источникам огнепоклонников, к запасам адского огня,
я видел дальше — ты в опасности, вот-вот и новые десанты
отрежут часть Земного Шара, с тобой, навеки, от меня!
Испуганный ангел бежал по изрытой дороге.
Под топот погони он сбрасывал рваные перья.
В глазах его были — драконы и единороги,
фугасные птицы и кинжалозубые звери.
Он мне рассказал, задыхаясь, о жерлах железных,
о палицах с шипами, о непробиваемых масках,
о тщетных винтовках, о саблях уже бесполезных,
о дотах разбитых и о продырявленных касках.
Он видел врага, что явился из Дантова цикла,
Ассурбанапал, или нет, возрожденный Аттила,
за ним — на летучих мышах, или нет, мотоциклах, —
бензином дымя, проносилась нечистая сила.
И он побежал, обдирая кровавые ноги,
по ржавым колючкам, по брошенным каскам, по ямам,
а рядом за лесом, по параллельной дороге,
навстречу врагу — шли с винтовками дети Адама.
Обрубками рук встречали столбы верстовые
людей, что не видели даже окраины Рая,
имевших не крылья — а только мешки вещевые,
винтовку и мысль: врага задержать, умирая.
На снежную землю меня опустило создание
с ревущей утробой и вдаль покатило по тропам.
Когда я увидел ночные погасшие здания,
я понял, что прибыл к началу второго Потопа.
Тяжелые взрывы до сорванных крыш закоптили их.
Ночная тревога взывала от залпа до залпа.
Одни лишь машины светились еще — как рептилии,
они проползали, мигая глазами, к вокзалам.
Леса под Москвой закишели уже бронтозаврами,
убит у заставы один бронированный ящер,
не все еще дети в теплушки скрипучие забраны,
не все еще знают о бедствии, им предстоящем.
Но семьи толпились, с пожитками двигались новые,
одни — относились к своим очагам, как утратам…
По рельсам тянулись ковчеги резервные Ноевы
с дымками печурок, кто знает, к каким Араратам?
И я заблудился в путях между Адом и Муромом,
меня две недели водил и запутывал демон,
локтями толкаемый, раненный взглядами хмурыми,
в лесу, на разъезде я встретил стоянку Эдема.
Мой бедный Эдем! Бесплацкартный, холодный, неубранный,
с водою в жестянках, с лиловым огнем керосинки…
Но радуга встречи! Какой семицветностью утренней
из неба в ресницы, блестя, проступают росинки!
И мы оторвали еще трое суток у вечности
на полках с тюками, на жалких лежанках ночлега.
Сирена кричит. Уже сдвинулось все человечество.
У пристани волжской качается чрево ковчега.
Я встретился с чудом, с могучей, сплошной белизной,
лепные снега возлежат, тяжелы и пологи.
Стучит телеграф, что, дойдя до опушки лесной,
потоки потопа замерзли еще по дороге.
Угрюмые ящеры вязнут в снегу, говорят,
воители Ада торчат сапогами из снега.
Россия стоит, как надежный седой Арарат,
с вершиной Кремля, с защитной звездою ковчега.
Космический пух накопился в осях колесниц,
застыла вода в небесах кристаллической пылью.
И хлопьями сбилась, и медленно падала вниз,
и все тяжелели слепых птеродактилей крылья.
И снова остался в живых человеческий род,
вступивший в союз с величавой морозною твердью.
Закат и Восход превратились в Охват и Обход,
и жизнь осмелела и стала командовать смертью.
И выпустил голубя утром бумажного я,
связного любви с треугольной печатью на бланке,
но он не вернулся, письма не принес от тебя:
лежат океаны снегов от Земли до землянки.
В оранжевом воздухе зимних и мраморных зарев,
где в мир изваяний себя поместила природа,
я мог под Москвою увидеть своими глазами
убитого нами Врага Человечьего Рода.
Валялись отдельно угрюмые зубья и клещи,
тела самоходов в неизлечимых увечьях,
и, вынутый взрывом из бронедоспехов зловещих,
лежит человек из династии бесчеловечных.
Так вот нашу землю дрожать заставлявшая сила,
и сила ли это — в руках безбородого гнома,
которая руки любимых разъединила,
которая вырвала окна из нашего дома?
Чего не хватает в лице для обычного трупа?
И в смерти, как перед начальством, он вытянут в струнку.
А может, не труп, а, рожденный ретортами Круппа,
по детям стрелял не имеющий сердца гомункул?
У танка еще выдувало огонь из отдушин,
спокойно за лесом стояла заря золотая,
а розовый снег остался к нему равнодушен
и холодно около тела его не оттаял.
Торжественный вечер уже перекрашивал воздух,
развешивал звезды и развозил сновиденья.
Впервые в войну я увидел на нескольких звездах
сиянье, какое бывало до грехопаденья.
Передней линии окопов, о Елисейские поля!
Мы как на облаке блаженном живем и ходим только в белом
Скрипят сугробы кучевые, недосягаема земля,
а наши кельи дровяные закрыты в небе огрубелом…
Барашек белых полушубков, святой апостольский кожух,
рязанский отрок с автоматом на маскировочном хитоне.
Я с ним по грядам снежно-белым на послушанье прихожу
меж пулеметных курьих ножек мы по колена в тучах тонем
Отсюда в розовом сиянье из-за кустов по Аду бьют
в сетях и мантиях из снега машины молнии и грома.
Во время утренних налетов, как звуки благовеста, тут
стоит святая канонада на небесах аэродрома.
Иным кладут на лоб кровавый благословение бинта,
несут на белый стол хирурга, покрыв забвением и болью.
На полпути Земли и Неба лежит запретная черта —
контрольный пункт между Войною и человеческой Любовью.
А нас на полупоцелуе разъединил мечами бой,
мы сна вдвоем недосмотрели, когда ворвался грохот грубый.
Следи за картой, слушай сводку — мой крик далекий: «Я с тобой».
И пусть твой шепот телефонный примчат архангеловы трубы.
Со всеми, кто живет и любит в бою, у Ада на краю,
я буду ждать, и буду верить, я вымолю тебя у неба…
Я предъявлю дежурным стражам свое, с печатями, «люблю»
с котомкой веры за плечами, с буханкой фронтового хлеба.
Не за жизнь цепляюсь — за тебя.
Я вернусь через неделю к бою.
Ждет меня старинная изба,
синие наличники с резьбою.
Солью слез не растравляй рубец,
грустным взором не встречай, не надо.
В двери приоткрытые небес
вижу свет потерянного сада.
Я иду в мерцающую мглу,
светом озаренную поясным.
Золотой иконостас в углу,
полотенце, вышитое красным.
Боже, ты ворот не отворяй.
Я не верю в твой престол небесный,
в облачный, с угодниками, рай,
с титлами славянскими над бездной.
Встреча там? Но я уже познал
силы атома и тайны клетки,
я отведал плод добра и зла
человеком выращенной ветки.
Почему же я к тебе пришел?
Что мне твои лики, твои свечи?
Я не верю, боже, в твой престол!
Но молюсь, как набожный, о встрече.
Так я выпросил встречу, молясь и кощунствуя,
и меня в грузовик подсадила мольба,
ангел холода пел надо мной до бесчувствия,
опахалом касаясь усталого лба.
И когда я совсем потерял осязание
у знакомых дверей, у земного огня, —
чьи-то пальцы, как пальмы, расцветшие заново,
прикоснулись и к жизни вернули меня.
И три ночи мы видели сон одинаковый,
и три дня мы делили вино и еду,
и не ведали неба, покрытого знаками,
по ночам предвещавшего людям беду.
Мы ходили во сне только вместе и об руку,
как корабль сновидений стояла кровать.
Было дело — высокому темному облаку
от воздушных налетов наш дом прикрывать.
Там борьба продолжалась — огромная, трудная,
поединок не кончился, бой не затих,
но ворочались в просинях панцири трубные,
легионы выстраивал Архистратиг.
И когда я вернулся, неся твою заповедь,
в наши темные щели, лишенные дня, —
Человеческий Враг, показавшись на западе,
бесполезную молнию бросил в меня.
Как в книге Бытия, все есть: и гром и трубы.
Есть первая строка: «В начале слово бе».
Тем словом я дышу и, отдаляя губы,
библейское «люблю» я приношу тебе.
Груба скрижаль судьбы: «Даем и отбираем».
Так сказано и встарь: «Я создал — я изгнал».
Но без изгнанья Рай нам не казался б раем,
но без потопа мир о радуге б не знал.
Недаром из ребра творилась Ева богом,
а не из дерева познания добра, —
так пусто ощущать отсутствие под боком
моей ее руки, как моего ребра.
Не я один, а все не могут жить отдельно,
и каждая душа тоскует о своем.
Как ни жесток был тот, кто нас лишил Эдема,
но, изгоняя двух, он изгонял вдвоем.
Не для того ли, чтоб под топот волн потопа
переплывать с тобой, вдвоем, совместный путь,
или, на сушу став, с тобой ступать по тропам,
или в твоих руках навеки утонуть?
Не я один, а все — и на земле и в небе,
воюя, молят жизнь о самом дорогом,
и целый фронт стоит в мечтаниях о Еве,
и думая: «Люблю», — командует: «Огонь!»
Уже привыкли руки срастаться с пулеметом,
уже лицо притерлось к поле шинели рваной.
Мы дорожим в апреле — не молоком и медом,
а мерзлотой и мраком земли обетованной.
Уже переменился цвет глаз детей Адама,
они — сердцебиенья перестают стыдиться,
и научились жизни с промокшими ногами
они, что в годы мира боялись простудиться.
И нас не укоряют обидой отступленья,
к таким тяжелым ношам привыкли наши плечи,
любовь нашла такое огромное терпенье,
что научилась мысли о невозможной встрече.
Солдатскою лопатой мы столько ям нарыли
и столько черных взрывов спокойно отмечали,
что, может, в самом деле у нас хранятся крылья
для будущего рая — в котомках за плечами.
Когда подрос подснежник под серою шинелью,
когда запахли паром окопы на рассвете,
когда ручей апрельский пополз траншейной щелью,
большие перемены произошли на свете.
А теперь уже это типичного Ада окраина.
Мы спокойно живем на цветном от ракет рубеже,
где дивизия Авелей бьется с дивизией Каинов
и Адам наклонился над картой в своем блиндаже.
Белый шар опускался на землю затмением солнечным,
как, наверное, было за час до рожденья Земли.
Хаос был, вероятно, таким же фугасным, осколочным,
и бризантные брызги, такие же, землю мели.
Я попал в катастрофы, имевшие место до Библии,
в суету элементов, в распад, в огневую метель,
в битву Альфы с Омегой, в ритмичное уханье гибели
гордых твердых металлов и редкостных редких земель.
У начальника штаба имелись железные данные,
чтобы адскую бездну сводить методично на нет,
и опять начиналось вторичной Земли созидание,
с непрерывной подачей снарядов, ракет и комет.
Я, когда подо мною дрожала болотная почва,
сейсмографией сердца вычерчивал эти бои,
а хотел одного: чтоб исправно работала почта,
чтобы шли аккуратно короткие письма твои.
На адрес боя, наугад
пришло письмо из Рая в Ад.
Исписанный клочок лазури,
святая весть — что небо есть.
И можно в свете амбразуры
«Люблю» неясное прочесть.
Пусть возвращению не срок
и слышен близко вой снаряда —
целую свежий лепесток
нам возвращаемого сада.
А пулемет стучится в ночь,
мелькающую блеском смерти.
Ракета хочет мне помочь
найти твой адрес на конверте…
Твой адрес? Это целый свет!
Все руки, ждущие свиданья!
И все глаза, где столько лет
сияют слезы ожиданья.
О, большак наступления — долгий и пыльный!
Все несется на запад, как сплав по реке,
небо ночью гудит, как завод лесопильный,
от тяжелых машин, в облаках, вдалеке.
Колеями изрыты стопные просторы,
пятитонки торопятся холм обогнуть,
за бугры переваливают транспортеры,
пехотинцы проходят в колосьях по грудь.
На плечах перетащены тонны железа,
перехожены вброд океаны огня,
на землянки нарублено до неба леса —
ради чистого неба и мирного дня.
Ураганами пороха, бурей тротила
перебиты уже легионы Аттил,
и смешались понятия фронта и тыла,
когда ветер на запад поворотил.
Я воды пограничной сегодня напился,
сросся взорванный мост, и опять я иду,
а за нами, как голуби, гонятся письма,
мы теперь их читаем спеша, на ходу.
И солдат не успеет в пути пообедать,
только б свежей воды зачерпнуть впопыхах!
Так негаданно быстро несется победа
ради детского смеха и жатвы в полях.
Чтобы впредь, как сейчас, в голубые просветы
не швырялись куски чугуна и свинца,
чтоб краснели закаты, синели рассветы
и вставали колосья по плечи жнецам!
Мы теперь еще не вместе спим.
Это временно, моя подруга.
Ты не видишь серогорбых спин,
подползающих к отрогам юга.
Но у нас одни и те же сны:
мир настал, и мы остались в мире,
окна дома не затемнены,
семьи возвратились из Сибири.
Белый свет горит на площадях,
ночи — с удивительными снами,
и судьба, бессмертие щадя,
дорожит оставшимися нами.
Стол накрыт, и белоснежна соль,
все забыто — взрывы и ознобы,
медленная ноющая боль,
скоростные воющие бомбы.
Женщина не хочет жить вдовой,
зарастает поле боевое,
у окопов с новою травой
обнимаются и бродят двое.
Пишет Данте, ищет Эдисон,
любит Вертер и тоскует Лиза,
новый Кампанелла потрясен
красотой порталов коммунизма.
В это завтра хочется смотреть
нам, забывшим жалость и усталость,
и уже не страшно умереть,
чтоб оно кому-нибудь досталось.
Так и будет, мы придем в Эдем,
обожженный до небес Геенной!
В ночь войны я вижу новый день
радужный; земной, послевоенный.
Война не вмещалась в оду,
и многое в ней не для книг.
Я верю, что нужен народу
души откровенный дневник.
Но это дается не сразу,
душа ли еще не строга?
Но часто в газетную фразу
уходит живая строка.
Куда ты уходишь? Куда ты?
Тебя я с дороги верну!
Строка отвечает: «В солдаты!»
Душа говорит: «На войну».
Писать — или с полною дрожью,
какую ты вытерпел сам,
когда ты бродил бездорожьем
по белорусским лесам,
О Рае потерянном. Или —
писать, чтоб, как огненный штык,
бойцы твою строчку всадили
в бою под фашистский кадык.
В дыму обожженного мира
я честно смотрю в облака.
Со мной и походная лира,
и твердая рифма штыка.
ЭТОТ МИР (1945–1956)