Елена Сунцова - Голоса на воде
1
Вернёшься в тёплую Москву,
под новую листву.
Я просто не переживу.
Я не переживу.
Автомобили, ночь, ладонь,
знакомая на вкус.
Ты будешь сетчатой водой,
в себя принявшей груз,
Москва, чей голос до земли
склоняет фонари…
Через неё переболи.
Даст Бог, перегори.
2
Вот и вернулся на место любви.
Лёг и уснул, как был,
на возвращение убив
пару минут ходьбы.
День отгорит, и тоска войдёт
в новую листву.
Тот, кто вернулся, переживёт.
Я — не переживу.
3
В темноте твою ладонь
вспомнила почти.
Там, где видится огонь,
сумрак на пути.
Будто маятника стук
ног шаги босых.
Так на тумбочку кладут,
расстегнув, часы.
Так с тобою говорит
и молчит Москва.
Слушай новый алфавит:
я, ж, и, в, а.
Освободившись от любви,
от темноты освободившись,
не уходи, не оглянувшись,
не останавливай руки,
не видя, что освобождён,
так шелкопряда спящей спинке
не тяжелее крыльев нитки,
которыми перекрещён.
Летя дворами и домами,
как фантик съеденной конфеты,
снег был беспомощней бумаги,
роднее первой сигареты,
не тая на ступенях лестниц,
висящих по диагонали,
не останавливаясь здесь и
вверху, слепили, окунали,
и окончательно минула
та, о которой соли горстка,
в них, хлопьях пения и гула:
лежит и светит солнца шёрстка.
И волна ли или нам и
ветер врёт, напомни,
пели, верили, не знали,
плакали о ком ли.
По живому морем небу
догуляв счастливо,
так не берег ждёт ковчега,
голубя — олива.
Вечер плывёт по его руке,
устье реки — плечо,
дерево держит на поводке,
он не поймёт о чём.
Это как раковины в песку,
гребень волны шихана,
долгий, глубокий рисунок скул
берега океана.
По тёплым улицам пустым
и наклонённым переулкам,
сквозь юга дым и запах дынь,
пекущейся дыханье булки,
иду за ним.
По белым плитам босиком,
под звон сдвигающихся рюмок
к особняку, особняком,
не обнимая, не горюя,
иду легко.
Вор выпьет, что не на виду,
дождь выйдет и следы зароет
в ложащемся во тьму саду,
к утру покажет сушь барометр,
одна, иду.
Счастье только лишь чужое,
никогда своё, —
так полощется большое
новое бельё
в голой проруби дубовой,
и стоит потом
на балконе белым колом,
словно в горле ком.
…ещё не высохла зима,
но лёд чернеющий оттаял,
вечнозелёные дома,
в листву одеться не пытаясь,
весной в самих себя растут,
сомкнувшись под её рукою,
зеркально радуются: тут,
как сердце, озеро в покое,
и верхней облачной душе
пора за ним, оно болит.
…спускаясь с неба этажей
в наружу отворённый город,
в полузакрытый алфавит.
На одном материке,
но у разных океанов
мы вдвоём, рука в руке,
вопреки меридианам.
С гор покатится трамвай,
мост метнётся неба выше,
опрокинет в ночь и в рай —
эхо, берег, волны, слышишь…
Я помню их осенний вид,
но их не видела весною,
они стоят передо мною
налево справа, как иврит.
Когда-нибудь переведу
тому, кто вырасти успеет:
деревья, что не розовеют,
не замерзают, как в аду.
Зимой дыхания тепло
осыплется, как смерть сухая,
по мёрзлой насыпи ступая
на глубине.
Мороз царапает стекло,
и поворачивает поезд,
какой восторг, какая горесть,
иди ко мне.
Обыкновенная зима
и снег нерусский, глянцевитый,
картина прерафаэлита,
бочок надрезанный граната,
разграбленные закрома.
Всё настоящее: луна,
вернее, месяц, лёгший навзничь,
мышь, удирающая прочь,
куда глаза глядят, и плач
хозяйки от дурного сна.
Какая радость, что меня
он потерял и не увидит, —
так ненавидящий, тая,
заходит в дом и ненавидит,
собой неузнанный, молчит,
сквозь слёзы морщась, колупая
на стенах краску, голубая,
как все умытые подъезды,
обитель хлорки и стыда,
она навечно, навсегда,
как ненависть и как несчастье —
но в том и радость, что, стерев
простую надпись «здесь забыли»,
стоишь, закрыв глаза от пыли,
передохнув, переболев.
Не поднимет душа — тяжелее зла,
легче бабочкина крыла —
с тех дорог, по которым она прошла,
крошек того стекла.
Так не вспомнит вода, что сомкнула рот
рыбе, вросшей в речной лёд,
долгим летом, когда её сад пьёт
и соловей поёт.
И вот простилась с радугою, милый,
мой спрятавшийся порох, пух невинный,
мой папоротник белый, лучезарный,
в пустыню убежав, не убежавший.
Люблю и потеряю, променяю,
ты спишь, я всё равно тебя, и я, и
бочок внутри ножа неосторожный,
открой глаза, исчезнуть невозможно.
Себя на ветер бросил дождь
и сгинул в облаке подвздошном,
закрыл глаза и лёг, потухший,
на в сумраке горящий зонт.
Беги, беги, и, кроме нас,
к нему воздетыми руками
прильнёшь, как с холода щекою
ребёнок, прячущийся там.
Превозмогая вид знакомый
и до знакомого родной,
ложатся, опадают горы
передо мной
в продольный воздух, не вечерний,
он, по-вечернему горя,
высвечивает возвращенье,
благодаря.
Горе подарила,
не заговорила,
я тебя любила,
наклоняла, мыла.
Куколка слепая,
выя и зевая,
горлышко моё,
подержи её.
Смотри на небо этажей,
как я на голое смотрю,
оцепеневшее уже
вполоборота к ноябрю
лицо воды во тьме реки,
так запрокинутое, чтоб
прикосновение руки
проткнуло губ горячий шёлк,
рождая голос или крик
пусть чайки, стонущей в окне, —
в купели воздуха язык,
двоясь, отсвечивал на дне
монетой, бывшей в колоколь —
не частью музыки, она
ей переплавлена, как боль
проходит, не побеждена.
Вижу декабри,
волны гор качнутся,
что ни говори,
не перевернутся.
Полон водоём
белого паденья,
не перевернём,
лишь на погляденье.
Камень будет петь,
папоротник виться,
дерево мелеть,
жить веретеница.
Уходи, как вверх
канула дорога,
солью на траве,
крупной и неровной.
Тонет путешествий
глинозём и обух
в непроизошедшем,
шедшем своим ходом.
Старый город новый
и такое солнце,
скажешь здесь полслова,
слово назовётся,
встанешь, будто здешний,
голенями в ветки,
дерево орешник,
передай привет.
Зима, зима, земле золы зима,
во зле воз левой мне было одной,
не тронула тропы вошла тропой,
спешила, понимала, поняла —
ноябрь, светлее воздуха ноябрь,
не холодно от серой пелены,
покалывай, показывай мне сны,
двоя.
Или забыла тебя, потом
встала, тебе трава.
Или беспомощно шёпотом
дыхание приковала.
Господи! — я потерялась. Не
слышь меня. Улыбнись.
Кажется, вправду в другой стране.
И в самом деле, жизнь.
Это дерево в окне.
Это озеро в огне.
Это белые следы
от движения воды.
Замерзай, не замирай,
исчезая, не играй.
Словно линза, выпей свет.
Нет.
Екатерине Симоновой