Виктор Широков - Иглы мглы
Педер Эйзин
ЛУНАВечер.
Город.
С грохотом проносятся машины.
Улыбаются уличные фонари.
Интригующие огни гастронома
зеленые, красные, синие
подмигивая,
завлекают прохожих.
Комната.
Один
стою, погруженный в думы;
в полумраке.
Вдруг вздрогнуло сердце
в окно
глянула грустно луна!
(До сих пор
я не замечал ее в городе.)
Полночь настала.
Город утих.
Только я
не могу оторвать глаз
от желтой луны.
Она кажется мне девушкой,
скромной, стыдливой,
приехавшей из деревни.
Глаза даны, чтобы видеть.
Смотрите!
Почка высунула зеленый язычок,
пищит,
словно просит пить.
Но…
Глаза
забитые наглухо окна…
Я разозлюсь,
рассвирепею.
И небо грозно нахмурит брови.
Мои молнии
спрыгнут с облачных подушек.
— Что делать?
— Что прикажешь!
Спросят они меня.
Тогда отвечу им:
— Идите.
Подарите всем глаза
Если ты меня полюбишь
солнце забудет сесть за горизонт.
Если ты меня полюбишь
зимой зазеленеют листья деревьев.
Если ты меня полюбишь
мертвый жаворонок воскреснет.
Из книги "РУБЕЖ"
("Советский писатель", Москва, 1981)
* * *Раннее утро.
Туман голубовато-розовый.
В синем инее столб кажется мне березою.
Заря полыхает костром в полнеба,
как приглашение в день,
в котором я не жил и не был.
После тепла знобит.
Пар изо рта клубится.
Тучи — как перья
в крыле сказочной Синей птицы.
Шум времени сродни прибою,
его высокая волна
приподнимает нас с тобою
над вековым рельефом дна.
Он нас испытывает жаждой
познания, и потому
мы музыкальной фразой каждой
ему обязаны, ему.
Светает.
Ясней различимы
деревья в раздавшейся шири.
Все раны мои — излечимы.
Все горести — небольшие.
Кукушки приветливый голос
мне долгую жизнь напророчил;
о городе мысли — в другой раз;
естественней, проще
про рощи,
которые нас окружают…
Сам видишься некоей частью
природы.
Она не чужая.
Не это ль считается счастьем?
И, лепету листьев внимая,
забудешь иные понятья;
и чудится — ты понимаешь
растений язык и пернатых;
и чудится — различимы
любви и жизни причины…
Для этого разума мало
душою, душою, душою,
которая б все понимала,
тебя наделили большою.
Девочка, девчонка
семнадцати лет.
Выкрашены волосы
в модный цвет.
Издали трудно
рассмотреть лицо.
Спортивная сумка
через плечо.
В сумке — два конспекта,
студенческий билет,
томик Шекспира
и пачка сигарет.
Что ты повторяешь
не вслух — про себя?
Новая Офелия,
вечная судьба.
Гамлет твой, где он,
прекрасный принц?
Тоже учится
держать шприц.
Ах ты, медичка,
самый первый курс!
Жизнь, как лекарство,
пробуешь на вкус.
Костер сигаретки
не гаснет на ветру.
О чем же ты думала
сегодня поутру?
О мальчиках фасонных,
брюки клеш,
с которыми вечером
в кино пойдешь?
Об умном старшекурснике
в роговых очках?
Чьи губы отражаются
в его зрачках?
О будущей профессии?.
с тревогой и тоской
о новой Хиросиме
и подлости людской?
Спортивная сумка
через плечо.
Хочется яснее
рассмотреть лицо.
Так тянет к людям! Это не слова,
не декларация и не красивый лозунг
они необходимы мне как воздух,
иначе жизнь — не в жизнь, недужна и слаба.
Я дома не могу сидеть совсем,
ведь есть же где-то родственные души,
и я опять спешу признаться в дружбе,
я общее с собой ищу во всех.
Извечная загадка естества
похожесть типов; думаю строптиво:
не может же мир быть стереотипным,
природа не настолько же слаба!
Мы — разные, мы — люди, мы — различны;
у каждого особое лицо;
так почему я чувствую — влечет
родное под совсем чужим обличьем?!
Нет, видно, дело вовсе не в лице
людей роднит приверженность к чему-то,
что выше нас, что ждет ежеминутно
отдачи чувства, мыслей и речей.
Всем испытать такое приходилось
искусству каждый дань свою принес.
Так пусть придет ответом на вопрос
проверка на мою необходимость.
Шли мы русскою деревней,
травы тихо шевеля;
и дышала страстью древней
кидекшанская земля.
Вдоль по улице широкой
современного села
тропкой прадедов далеких
нас История вела.
На окраине селенья,
в небо вытянув кресты,
встали белые строенья
древнерусской красоты.
Невысокая оградка
возраста восьми веков.
Сохранилась чудо-кладка
стародавних мастеров.
За оградой жизнь играет,
а внутри такой покой,
словно двор налит до края
заповедною водой.
Церковь медленно обходим,
сколько вынесла беды!
Времени следы находим,
это вечности следы!
То не Юрий Долгорукий
выезжает на коне
красно солнышко хоругвями
играет на стене.
То не чуткою струною
тетива, дрожа, звенит
это речка Нерль со мною
на излуках говорит.
То не тучи — черны вороны
затеяли полет,
а на все четыре стороны
прозрачен небосвод.
1
Нет, это не сон, это не сон
по Каме плывет капитан Джемисон.
Белый вымпел,
медный сигнал
на мирных жителей
страх нагнал.
Гуляет английское судно "Кент".
С пушек снят походный брезент.
Рыжеволосый офицер
камский берег берет на прицел.
Собор кафедральный бел как мел.
"Мишень превосходна. Wery well!"
2
Ах, парень-парень, совсем молодой!
Ему б не шутить со своей головой.
Ах, парень-парень, такой молодой!
Разлетелась песенка над водой:
"Мундир английский,
погон французский,
табак японский…"
"What?" — переспрашивает — "Как?"
Где же сейчас правитель омский?
Видно, дело совсем табак!
Убегает в Сибирь Колчак.
Опустел у него колчан.
От Красной Армии, словно овцы,
без оглядки бегут колчаковцы.
Сдался "Кент",
"Суффолк" умолк,
перебит отборный полк…
И по Каме
нефть кругами,
и от мертвецов круги:
SOS!
Всевышний, помоги!
И-и-и…
Круги,
круги…
Белым слезкам не поверив,
не ответил правый берег,
и на левом берегу
ни привета, ни гу-гу…
3
Камская вода — подойди, взгляни:
крутятся в воронках давние дни.
Над утонувшими нет креста.
Камская вода — ах, быстра!
Катит холодную зеленую волну.
Унесла далеко гражданскую войну.
Нынче во весь свой немалый рост
выгнулся над прошлым камский мост.
Держит машины, пешеходов на весу.
Смотрит: что это делается внизу?
Мышцами играя, подмывая берега,
гонит пену Кама, вечная река.
И давным-давно, как забытый сон,
смыт и унесен капитан Джемисон.
Не знаю, что это такое,
когда, четырежды права,
в земле, без солнца, под землею
растет упорная трава.
Она не зелена. И все же
назвать ее бесцветной жаль
извечный свет свободы ожил
в ростке, свернувшемся в спираль.
Весной светлей, и ближе дали…
Так сильный выглядит добрей.
Коснись — она и впрямь одарит
суровой нежностью своей!
Человек переезжает.
Снег ли сыплет, дождь ли льет…
Он без грусти провожает
взглядом старое жилье.
Пусть посорваны обои
и облуплены полы,
у него в душе гобои
притаились до поры.
Человек переезжает.
Позавидуйте ему.
Как он ходит виражами
в новоявленном дому!
Газ на кухне проверяет.
Смотрит, как вода течет.
Время весело теряет.
У него — другой отсчет.
Словно он родился снова,
радость брызжет из-под век.
Как с рождения Христова
с новоселья — новый век!
Вот он зеркало поставил.
Место шкафчику нашел.
Мигом стулья дружной стаей
облепили круглый стол.
Так, наверно, возвещают
Страшный суд… Изыди, сон!
Как он борется с вещами!
Поглядишь — Лаокоон!
Время не идет впустую,
но разбросаны дела
одесную и ошуюю,
от угла и до угла.
Человек вовсю хлопочет.
Он уже и сам не рад.
Он почти вернуться хочет,
но попробуй — все назад!
Та же самая морока,
не моргнешь — в один присест
в гроб сведет допрежде срока…
То-то новый переезд!
Не страшит судьба чужая,
но кричу я почему:
человек переезжает…
Посочувствуйте ему!
Величие души храня,
а с виду не великий,
ты, маленький поденщик дня,
несешь свои вериги.
Не настоящие вполне
монашества приметы,
а ощутимые вдвойне
реальные предметы.
Вот груз семьи, работы груз,
груз постоянных мыслей,
и тягостнее всех обуз
последний в этом смысле.
Его чугунные тиски
во снах не забываем.
…Вот ты выходишь из такси,
вот мчишься за трамваем…
А в голове та ж суетня,
как бы на пляже летом.
Ты, маленький подвижник дня,
не думаешь об этом.
Лицо твое не говорит,
когда берешь кофейник,
что мозг меж тем горит, гудит,
как утром муравейник.
Г. Г.