Павел Нерлер - Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности
Зеркальным и неизбежным отражением этого принципа является единение и нечаянное единство вещей далеких, или, как стало модно говорить, далековатых, то есть то, что пролилось в эти строчки:
…Кастрюля и звезда – едины. / Прости наивный сей монизм (с. 44).
Общая формула живущей в этом приеме жизненной правды приведена в начале прозы «Хлеб немного вчерашний»:
Как это в армянской побасенке? Потихоньку, постепенно, вдруг выходит царь. Этот оборот «постепенно, вдруг» – мне кажется универсальным… (с. 202).
Именно в этом, уже на мой взгляд, проявляется глубинная сила художественного реализма, изнутри присущая поэтике доподлинности.
Таким образом, у Цыбулевского ощутима диалектическая тяга, выражающаяся в сходстве структур предмета и приема, так называемого содержания и так называемой формы. Эта диалектика проявляет себя, разумеется, на разных языках – в противоречивых, подчас нелепых актах бытия и в парадоксальности подачи словесного материала. Тем самым прием обнажает и демонстрирует нам свою содержательность.
И это не случайность, а вполне осознанный литературный принцип, своего рода методологическая установка.
Опьяненность словом и фонетическая тяга
Отступая, оступаясь в слово…
Мы только с голоса поймем,
что там царапалось, боролось.
Но издали роились звуки.
Не исчезайте, я иду.
Восстановим справедливость. Из предыдущего изложения можно было заключить, что поэтически наиболее плодотворное чувство Цыбулевского – зрение, зоркое видение, что он, по преимуществу, поэт-глаз, если можно так выразиться.
И это действительно так, пока речь идет о литературе как о рефлексии на внешний мир («Но, может быть, поэзия сама – одна великолепная цитата»)! Но если взглянуть на литературу – а основания к тому имеются в изобилии – как на явление целостное и самодостаточное, как бы закрыть глаза на тот жизненный прибой, что бьет в ее гранитные – из окаменевшего прибоя сложенные! – берега (то есть буквально закрыть глаза), то на первый план выступают слух и чуткое ухо поэта. Этот уровень самодостаточности словесности хоть и производен, но абсолютно реален, более того, он могуч и всесилен в своих гранитных пределах[108], а иногда (формализм) он грозно надвигается на свой прежний уровень и заслоняет, заглушает его плеск.
Есть у Цыбулевского прелюбопытнейшая вещь – проза «В», где это синкретическое словесное чувство (точнее, сознание), его фонетическая власть – выражена, как это у него принято, предельно экзальтированно. Небольшой, но характерный отрывок я уже приводил выше. Чтобы лучше быть понятым, вновь приведу цитату оттуда, отчасти повторяющую первую.
Итак, с. 117–118:
В начале было слово – им все и закончится, – как выразить, что ничего, кроме слова, уже для тебя не осталось – ощущенье такое в саду. В этом саду – этот сад – другой – не тот – тут другое – а что? У буфетчика в холодильнике – рыба – локо – безусый сом – побрызганный уксусом – дзмари – вот уже и сфера слова – волны, валы, волы. Синтаксис, где в конце строки – рыба – и проплывает, проплывает рыба – где? – в саду, саду, и далее головокружительной следует быть синкопе – переносу – анжамбеману: ибо. Кажется, споткнулся, а это плавный на самом деле переход. //…Настал конец июня. Разве это не слово – настал конец июня? Целое предложение – слово. Слово – не слова, слова. // ‹…› В мире слова ярусы всегда яростны. Миролюбивые ярусы листвы. Что ж, и сущие волнуют пустяки. // Плавники. Вот все, что осталось. // Отступая, оступаясь, в слово. // Волны слова – слоновые – слово-волны.
В, в, в, в, в, в, в.
В.
То же мы видим и в стихотворении «На хаши!..» (с. 68): «В названьи хаши – вся основа. / И золотится этот сок / с первоначальной силой слова / ты пригубила сам исток».
А в прозе «Хлеб немного вчерашний» мы встречаем даже сомнение в реальности чего-либо безымянного, не поставленного в словесный ряд (с. 250):
И кладбище!!! Как что? Нет сравнения – нет вещи.
Это очень сближает Цыбулевского и с Мариной Цветаевой, об отношении которой к слову он сам пишет так (РППВП, 50–51, 54–55):
Для Цветаевой слово – самостоятельный, внутрипричинный двигательный фактор повествования. Слово у нее обладает свойствами физического тела – инерцией, например… Цветаева задерживает слово, и оно ее не отпускает. // ‹…› Цветаева и предмет с предметом соединяет как слово – по законам слова. // ‹…› Цветаева примеряет одно слово к другому, заимствует значение одного для другого – «разбойничает» со словом. Тут она скорее Апшина, чем Гоготур… // ‹…› Для Цветаевой слово первопричинно: уже в корне слова заложено, предсказано, закодировано все, что с ним случится в качестве предмета. // ‹…› У Цветаевой все стремится стать словом, не столько слово – предметно, сколько предмет словесен, и тем самым он в какой-то мере дематериализуется, распредмечивается – вернее, предмет – грамматически – имя существительное остается и крепнет, но ослабляется его функциональная потенция – глагол, прилагательное. // ‹…› У Цветаевой происходящее как бы подчинено слову, служебно и зависимо. // ‹…› У Цветаевой все происходящее освещено словом. В этом какая-то прекрасная и сильная сторона словесности. Ее главное свойство – первичность: в начале было слово. ‹…› Слово – почти мистическое, магическое замещение повествуемого, происходящего. Замещение – вплоть до исчезновения самого действия. Слово вытесняет и предмет, и действие, оно шире[109].
…У сестры Вашей не понимаю опьянения словами, как ни в ком его не понимаю –
так писал Анастасии Цветаевой Максим Горький[110]. Писатель, но не поэт, он судил о поэзии всегда искренне, но, увы, не всегда проникновенно. Поэт Александр Цыбулевский не только понимал, как видим, это цветаевское состояние опьяненности словом, но и унаследовал его – на законных правах «блаженного наследства»: помните? –
Сентябрь. Сентябрьские утехи.
Так сгинь и пропади в толпе.
Как описать базар – орехи
с проломом рваным в скорлупе?
От перца в воздухе багрово.
Отключено, отрешено.
Уходит восвояси слово,
ведь не в увиденном оно.
Но вернемся к началу и пафосу этой главки – к непосредственной реабилитации слуха как поэтического начала у Цыбулевского. Как и Цветаева, Цыбулевский – корнелюб. О Цветаевой он пишет (РППВП, 34–35):
…Цветаева вслушивается: «И сокрылось. Сном сокрылось! Как бы не сокрыла даль…» – о том же стаде… она – вся слух… У Цветаевой образуется мощная фонетическая тяга слова.
Звери вскачь, охотник следом, крупный пот кропит песок.
Трижды обходил в обход их и обскакивал в обскок.
В «Раненом барсе» Цветаева применила особый конструктивный принцип, усиливающий сказанное повторением.
Голоден. Качает усталь.
Кости поскрипом скрипят.
Когтевидные цриапи[111]
Ногу до крови когтят.
Поскрипом – скрипят; когтевидные – когтят.
В этой строфе оба повторяющихся корня – «скрип» и «когт» – аукаются с соседним корнем «кост», что еще более усиливает звуковые эффекты стиха.
Или же: «Холм с холмом, тьма с тьмою смесятся, с горной мглой – долины мгла», «… уж скоро в долах волк с волком заговорит». (Сравните у Лермонтова и от него у Мандельштама: «Звезда с звездой – могучий стык».)
Или:
…У Цветаевой явственна тенденция повторения – точно зеркало ставится перед словом; слово обнаруживает свойство, обратное текучести, – цепкость. // Цветаевский метод не гарантирует желанной точности: ее корнелюбие не может не потянуть от текста, не увести в сторону. Картина рождается как бы из недр самого слова – словно бы заложена в его корне…
У самого Цыбулевского эти корневые гнезда, эти, по прекрасному хлебниковскому выражению, «друзы звучных камней» – явлены ничуть не реже или глуше. Вот лишь немногие примеры. Стихи:
…Дождись, пока звезда на камне
Забрезжит каменным лучом (с. 5).
…Эта помесь Европы с Кавказом:
ресторан ли, духан – не понять.
Этот трепет под трепетным газом
не разъять, не объять, не обнять (с. 6).
…Ах, передай, но нет, не передашь
тот лес в лесу – и позже как заране.
В дожди истек забытый на поляне
чернилами чернильный карандаш.
Ах, боже мой, и все-таки я жил
неизреченно и огня боялся.
И рифмовал счастливый звук: кизил
и палочки кизиловой касался.
И пережил завидную пору –
не шелест ли услышав горний?
Безумные за мной носились корни,
протягивая бедную кору.
Пришел точильщик в этот дождь несметный,
тот, чьи круги, ты помнишь, не круглы…
В лесу туман, плывут виденья
под шелест листьев вековой,
то узник или часовой –
ему тепло в тепле забвенья…
И скрипнул лес, как скрипнула кровать.
Кровать пружинная лесного бога… (с. 14)
Эти десять с лишним примеров корнесловия извлечены мной из первого – по порядку – десятка стихов в книжке Цыбулевского. Многие десятки их насчитывает и прозаическая часть. Таким образом, мы имеем дело не со случайным, а с характерным, даже характернейшим приемом.