Павел Нерлер - Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности
Эти десять с лишним примеров корнесловия извлечены мной из первого – по порядку – десятка стихов в книжке Цыбулевского. Многие десятки их насчитывает и прозаическая часть. Таким образом, мы имеем дело не со случайным, а с характерным, даже характернейшим приемом.
В этой связи приведу еще одно мандельштамовское наблюдение:
Здесь разворачивается как бы фехтовальная таблица спряжений, и мы буквально слышим, как глаголы временят[112].
Цыбулевский же, наоборот, держа в напряжении все грамматические парадигмы, менее всего касается глагольных форм (вспомните его отношение ко времени). У него глаголы, собственно, почти не временят, зато усиленно падежат существительные. Его корнелюбие сосредоточено на клавиатурах склонений, родов и чисел, а также смежных частей речи:
…Он застал последний день цветенья. Отцвело, отцвели… (с. 116);…В саду она плывет. Безразлично – съедена, не съедена, съедобна ли… (с. 117); Холмы, полные холмами (с. 122).
Или:
Где ты был, куда ходил – меня спрашивали. В тишину, в тишине, тишиною… (с. 198).
Или:
Так можно дойти до того, что умывальник – умывался (с. 224).
Или:
Мы думаем, дерево – деревянное (придумали эпитет – деревянный). А там буйствуют страсти (с. 249).
Или:
Чайхана, чайхане, чайханою (с. 278); Необычно произносить: пустыня, пустынная – применительно к самой пустыне – словно и не тавтология (с. 239).
И т. п.
Здесь налицо не столько собственно фонетическая тяга, сколько грамматическая, переходящая в фонетическую. В то же время корнелюбцем Цыбулевского делает не столько опьяненность словом как именем (в терминологии Хлебникова), сколько словом как звуком, ведь корни – заведомо созвучны, аллитеративны, образуют звучную друзу камней!
И недаром темой, целью, лейтмотивом и рефреном прозы «Шарк-шарк» является тоска по блаженному, бессмысленному слову, по эолийскому чудесному строю, по самому слову: «„Самовитое” слово. Где ты?!!..»
Эта властительная фонетика мешает Цыбулевскому отцепиться, оторваться от намагниченных согласных, и он предается, так сказать, псевдокорнелюбию, поигрывая гласными, словно культурист мышцами (ниже выделено мной. – П.Н.):
А за окнами тьма, тьма тмутараканья, и вдруг в нее впилось две молнии (с. 207); Чем призрачней гора и чем она прозрачней… (с. 230).
Или:
Туман. Шапки. «Далетай» – доброе утро. (Долетают далетаи.) «Баркала» – спасибо… (с. 233).
Или:
Как сложен, как слажен человек (с. 121).
Или:
Ступеньки вниз. Серьезные основания для игры слов. Вход – зевок – зев – Зевс. Бездна (с. 139).
Или:
Так ложки его грушевого дерева? Дешевые, грушевые, грошовые (с. 187).
Или:
– Я не говорил, что принесу крашеную, я сказал – крошеную – я три дня разбивал ее молотком! – нет, вы сказали – крашеную! – Нет, я сказал крошеную. – Крашеную! – Крошеную! (с. 190).
Или:
Воспоминания – укоры, уколы (с. 191).
И т. д.
О звуки, звуки! – Поэт весь в их власти, и они захлестывают его, набиваются в рот, в уши. Поэт захлебывается, но и не думает высвободиться, выйти из-под бьющей струи. Иначе – чем же он поэт?
Композитор Кейдж писал, что у звука нет ног, чтобы стоять. Цыбулевский являет нам другую истину: у звука нет ног, чтобы остановиться. Будем справедливы, звуки в общем благоволят к Цыбулевскому, чаще озаряют его удачами и находками…
Как, например, в этом стихотворении (звукотема на «чэ») (с. 47):
По-над водой твое лицо,
легко относит солнца пламень.
Смотри: скала рождает камень –
почти готовое яйцо.
Снесет, тогда прицелюсь метко,
в тебя швырну невесть за что,
речонка с челкою – Алгетка[113],
лет через сто, лет через сто.
Но нередко звуки понукают поэтом, оглушают строки (оглашая – оглушают!), делают их труднопроизносимыми. Например (с. 47): «…Все это оказалося конем / на привязи, полулуной облитым».
Здесь трудно выговорить – полулуной, а в следующем примере человеческому нёбу и языку недостает умения жужжать, как пчелы, или вдохновенно ржать, как лошади (с. 16):
Джвари в ржанье лошадей,
зеленеют крутые скаты.
Эти лошади крылаты,
словно стая лебедей.
Ангел, Джвари стерегущий,
дай взойти на этот скат:
слышать шелест иль жующий
звук, умноженный стократ.
Совершенно очевидна сознательность звукоупотребления (и звукозлоупотребления!). Поэт стремится к этой ржэкающей тяжести, полагая, что интенсивность звука придаст силу и смыслу[114]. Но, увы, не все расчеты оправдываются (хотя все просчеты можно оправдать).
Как бы то ни было, но мы вновь столкнулись с сознательной попыткой Цыбулевского «выжать форму из содержания-концепции»[115].
В этой связи интересны его собственные наблюдения над основным звеном звуковой структуры стиха – над рифмой. Он пишет, что у Заболоцкого при переводе Важа Пшавела –
преимущество рифмованного стиха над белым стихом Мандельштама и наполовину зарифмованным Цветаевой. И дело не только в том, что рифмованный стих, так сказать, лучше звучит. Парадокс в том, что он обеспечивает преимущества со стороны содержания. Формальный признак оказывается по существу содержательным. Конечно, тут подразумевается рифма, а не подрифмовка (РППВП, 41–42).
И далее (с. 44):
Неполная рифмовка не столько облегчила труд, сколько сковала Цветаеву. Ведь рифма – конструктивна. Цветаева писала в одном письме: «…Этого (без рифмы. – А.Ц.) просто не было бы; а вот есть. Вот почему я рифмую стихи». И там же: «Белые стихи, за редчайшими исключениями, кажутся мне черновиковыми, тем, что еще требует написания, одним лишь намерением, не более».
Или:
«Мой инстинкт всегда ищет и создает преграды, то есть я инстинктивно их создаю – в жизни, как и в стихах». Из письма к дочери: «Я никогда не просила „свыше” – рифмы (это мое дело) – я просила (требовала!) – силы найти ее, силы на это мучение. И это мне давалось; подавалось».
Что касается рифм самого Цыбулевского, то за редчайшими исключениями – они вполне традиционны; несмотря на истовое звуколюбие, ассонансных рифм он себе не позволяет.
Зато рифмует так, что подозрения в подрифмовке возникнуть не могут.
Повторы и зеркалки: звукопись на контакте слов
…Услышать ось земную, ось земную.
…То, что любишь, – удваиваешь.
Я уже говорил об основных уровнях словесности. Теперь несколько слов об уровнях стиха или поэтической речи, проецирующихся в соответственные уровни поэтической работы.
Цветаева писала начинающему поэту Н. Гронскому:
Слова в Ваших стихах большей частью заместимы, значит – не те. Фразы – реже. Ваша стихотворная единица пока фраза, а не слово (моя – слог)[116].
Еще глубже – на уровне буквы – копал разработчик русских языковых недр и путеец языка – Председатель Земного Шара Хлебников. Им, например, открыт феномен и развито учение о внутреннем склонении слов (как особом разделе словотворчества):
Словотворчество учит, что все разнообразие слова исходит от основных звуков азбуки, заменяющих семена слова… Новое слово не только должно быть названо, но и быть направленным к называемой вещи. Словотворчество не нарушает законов языка. Другой путь словотворчества – внутреннее склонение слов… Если мы имеем пару таких слов, как двор и твор, и знаем о слове дворяне, то мы можем построить слово творяне – творцы жизни[117].
Цыбулевский, если и возится с буквами и слогами, то единственно лишь за то, что они – еще и звуки. В отличие от Цветаевой и Хлебникова он не очень утруждает себя мыслями о внутренней структуре слова, тем более слова как имени. Слово он берет – уже готовым, цельным и – слава богу! – звучащим. Это видно из словотворческой практики Цыбулевского.
Лишь в одном из его словоновшеств – «шимпанзское» – мы имеем дело с чем-то, напоминающим хлебниковское внутреннее склонение (а это самый глубинный, наиболее трудный и плодотворный тип творчества). Но и здесь это скорее не результат работы внутри корня, а просто удачная каламбурная находка, каких от чуткого и иронического Цыбулевского можно ожидать в любом количестве.
Иными словами, корнелюбие Цыбулевского почти никак не сказалось на его словотворчестве.
Остальные словоновшества (а их больше десятка – не так уж и мало для одной небольшой книжки[118]) неравноценны и имеют такой генезис:
1. Самый тривиальный принцип: образование сложносоставных слов – сложение двух простых (светоначальник, солнцепики, шорохошелест, слоно-волны, человекоптица, человекомуравей).
2. Изменение рода или числа существительных (сумерк, человекоптиц)[119].
3. Необычное, непривычное сочетание корней и суффиксов: