Болеслав Лесьмян - Запоздалое признание
Крылатый день
Прозияли две бездны: жизнь иная ждала там, —
И мы падали в обе… Ибо день был крылатым.
В день сей не было смерти и смешавшихся с тенью,
И плылось беспреградно по раздумий ручьенью…
Ты хранила молчанье – но сказалась без слова.
Он явился нежданно… Зашумела дуброва.
Неказистый и чахлый… Уязвляемый терном.
На колена мы пали – где нашелся затвор нам.
Где нашелся затвор нам – там, где паводком – росы.
И давались мы диву, что является – босый.
И нищали покорно – мы и наши испуги.
Он же – смотрит и смотрит… Зачуднело в округе…
И открылось внезапно! – И что в этом – потреба!
И что можно – без счастья… И что можно – без неба…
Умаляться любовью, изнебыть без остатка.
Это было – ответом, и пропала – загадка.
И молчали – оттуда – мы молчаньями всеми,
Мир же снова стал миром… Плыло по небу время.
И держала ты время за былинку, за корни…
Он же – смотрит и смотрит… И чело его – в терне.
Снежный болван
Там, на опушке, где укромья
Под стражу вороном взяты,
Катали снеговые комья,
Катали комья пустоты…
Снабдили шапочкой неловкой,
Бока проранили клюкой,
А после молвили с издевкой:
«Коль вмоготу – живи такой!»
И жил убогонький, безлицый…
Когда же – для меня врасплох —
К нему с мольбой слетелись птицы,
Я осознал, что это – бог…
И ветром обнятый с налета,
Огнем очей пленив сосну,
Блазнил неведеньем про все то,
Что есть во мне и в чем тону.
Единосущ бельмастой вьюге,
Он был владыкою, впершись
В лощины, долы да яруги
Глазами, видящими высь!
Когда ж у солнца взял сполохи
И путь в ничто заяснил мне,
Открылось все, до самой крохи —
И я уверовал вдвойне!
Пчелы
В закомаре подземной, где ложе из досок,
А над ним пустота с каждым часом несметней,
Как-то ночью всевечной, для смертного – летней,
Зажужжал как бы смерти глухой предголосок.
Это попросту пчелы, обсевки заката,
Откружились от жизни – к погибельным ульям!
Так искрятся нездешьем, зудятся разгульем,
Что несносно во тьме их витучее злато.
И умерший свои распашные зеницы
Прикрывает от блеска ощепком ладони.
Тени кучатся вместе, совместно долдоня:
«Это пчелы! Я вспомнил – нельзя ошибиться!»
И былое открылось кровавым расчесом…
Благодарны за память о прожитом лихе —
И безбытностью смотрят в приблудные вспыхи,
Что бесстрашно резвятся у смерти под носом.
И хотят улыбнуться, минувшего ради,
Но навеки запрели в своих горевищах,
Златолетные блески зазорны для нищих —
И теряются в их безответной шараде…
Но подходит предел замогильным щедротам,
И тонеют во тьме золотые извивы;
Промерцали – и кроются за поворотом…
Те же смотрят и смотрят, как будто бы – живы…
Космуха
Если, в жажде набраться загробного духа,
Разгалдится снегирь возле утлой могилы,
Из нее выползает, напруживши силы,
Весь лишайно-коржавый – подземный космуха.
И на солнце сидит посреди разнотравий,
Где ложатся лучей вензеля и плетенки,
И когда он безбытьем протянется к яви,
Его гибель малится до малой смертенки…
И не знает про явь, это явь – или одурь,
И уже не зрачком, а провалом глазницы
Он вперяется в тучи несметную продырь,
Где ничто не таится, а горе – таится…
Он добрался туда, где не знаются с горем,
Наблошнился в загробье веселых уловок —
Ну, а если безмерность замает лазорьем,
Своей дреме соткет – золотой изголовок!..
Обладатель души, неспособной к тревоге,
Расквитался с житьем горевым и пустырным.
Пусть откроется нам – и откроет свой мир нам:
Ибо мы на пороге – давно на пороге!
Но пытаюсь прильнуться оскользчивым словом
К солнцепутью его и к его звезднотрудью —
Страстотерпчески морщится ликом безбровым
Замогильный шаталец с острупленной грудью!
Где чащоба сплетает тенистые сети,
Небо наземь легло у древесных подножий;
Он же тьмится потьмою такою нехожей —
Что уже не прошу… Не прошу об ответе…
Нездешник
Вперескочку несется тенистою чащей,
И глаза его разные: синий и карий.
Лишь единый – для солнца, единый – для хмарей,
И не знает, какой из миров – настоящий.
Две души у него: та – в небесном полете,
Та – пластается здесь. И влюблен подвояку:
Черновласая учится вечной дремоте,
Златокудрая – саваны ткет буераку.
И какая милее? Дорога к беспутью…
И обрывы… И немощь… И слизлые кочи!
И смеркается в парке, перхающем жутью,
И глаза припорошены сметками ночи!
И цветы друг для друга – взаимной издевкой…
И две смерти друг другу – взаимоподслада…
Он же бьет свою тень золотою мутовкой,
Чтобы спахтать с тенями сонливого сада…
Серебрь
Настала ночь – и ей желанна
Замена мрака росной взвесью.
Клонится дуб к ногам Тимьяна,
А тот – владыка поднебесью.
Огни на травах мрут впокатку,
Их гибель гукает по пущам.
Ночь задавнилась под оградку,
А та иззвезжена грядущим.
Где бездорожье? Где дорога?
Где вздох, что и по смерти дышит?
Не стало воздуха и Бога?
Нет ничего – а месяц пышет?
На месяце в копилку тишей
Мой брат Серебрь несет крупицы.
Он сном своим себя превыше,
Коли дадут насеребриться!
Он – завзятой Существовалец!
Поэт! – Знаток ночам и винам.
По снам угодливый сновалец,
С напевом вечно-егозиным.
Ему – серебряные мыши,
Кто в рифму ловчую попрядал, —
И брызжет серебристых тишей
На лунный дол, а может – прадол…
И молвит, пагубу заслыша:
«Не смейся и шута не празднуй!» —
И брызжет просиневых тишей
На лунный зной, а может – празной…
«Я научился от бездыший
Тому, что Бог – слеза и заметь!»
И брызжет золотистых тишей
На медь луны, а может – прамедь…
Полно там топей, косогоров,
Полно уднестрий и развислий;
Подобны сцене без актеров,
Пространства горестно обвисли.
И говорит он в их ничтожье:
«Не светом сумраки живимы —
Зазнать несчастья все должны мы,
Так для чего ж я? Для чего ж я?..
Пока врастает в стебель ночи
Моя слеза и контур духа —
Пускай мне звездами на очи
Пылит безбытья завирюха!»
И эту ложь ничтожье яснит —
В нем злоба есть, зато и лжи нет —
И новая звезда погаснет —
И новый Бог со света сгинет.
Кукла
Мои бусы к замирью скользят, будто змейки;
Складки платьев моих, как могила, глубоки.
Я люблю этот лак духовитый и клейкий,
Что румянит мне смертью бесцветные щеки.
Я люблю, если мир задневел светозарно,
Я ложусь на ковра расписные узоры,
Где невянущий ирис, бесплотная сарна, —
И пылится мне вечность из плюшевой шторы.
Я девчонке мила тем, что нет меня въяве;
И когда из безбытья к ней на руки сяду,
Что-то мне говорит – и, почти не лукавя,
Ожидает от куклы услышать тираду.
Ворожит мне с ладони, что в месяце мае
К занигдетошним странам сумею шагнуть я —
И, бродягу юнца по пути обнимая,
Обниму вместе с ним бездорожье-беспутье.
На земле и на небе – мне надо беспутий,
Чтоб, когда у судьбы окажусь я опале,
Удалось перебиться уже без печали —
Без надежды – без смерти – без собственной сути.
Я почти Гуинплен. Я смеюсь до покату.
Я читала ту книжку: хозяйка-разумка
Обучала читать так, как учат разврату,
Я полна новостей, как почтовая сумка.
Сочиню я роман со своей героиней —
С Прадорожкой, ведущей к прадревней Прачаще, —
И укрыла там кукла в трущобе молчащей
Свою тминную душу и облик без линий.
И зовет беспрестанно то Папу, то Маму:
«Мама» – это о смерти, а «Папа» – о гробе.
Над кормушкой пустот свои сны узколобя,
Усмехает уста, как разверстую яму.
И прикатится к бездне моя Прадорожка,
И покончит с собой, как велели туманы…
Занапастится кукла, смешливая крошка,
Ничего не останется – только тимьяны.
Так на что же писать? Сказки вышли из моды,
Словно фижмы из радуги!.. Надо молиться…
Посерела душа, и серы огороды…
Ну а мне еще есть – кукляная больница!
В прободенную рану мне вляпнут замазки,
Налощат мне губу тошнотворным ухмылом —
И поставят в окне, чтобы милым-немилым
Я прохожим стеклянные строила глазки.
Упадет мне цена, позабудут о куклах —
И, когда уже мрак преградит мне дорогу,
Две ладошки моих, по-черпачному впуклых,
Протяну к не за куклу распятому Богу!
Он поймет, – сквозь ухмылку – как трудно, как сиро
В это как-бы-житье выходить на просценок, —
И к бессмертью на пробу возьмет за бесценок:
За единую слезку загробного мира!
Актеон