Наталья Загвоздина - Дневник
Чужая душа – потёмки.
Потёмок – чур. Фаворская Душа
сияет впрок – устраивай жилище,
где свет, не освещение… Ни лишним
не будет, ни достаточным… На шаг
не отступи от выбранного… Он
единственный. В потёмках легион.
Как будто просыпали яблок
из Рая изрядный мешок —
почти за осенней межой
сады, говорящие ямбом…
Вся тварь у заветной межи,
роится под вызревшим солнцем…
И лес говорит, полусонный,
стихом, и вода, что лежит
в неволе… Засим небеса,
вместясь в неширокое русло…
И лучше не смог написать
никто о печальном по-русски…
А знал бы, подложил
под голову соломки.
Не брал бы под ножи,
повинную, с собою.
Смотрю – не насмотрюсь
на Божие творенье.
Головушка, не трусь,
повинная… Твоею
печалью поддержи
земную грусть и голос,
склоняя в падежи
с целительным уклоном.
С Юрьевецкого берега – вниз,
к колокольне в четыре окна.
Деревенские ласточки в них.
Над крестами возвышенный нимб.
Что прошло, то уже – не догнать.
Что осталось – священный сосуд.
Что хранит – у него на роду.
…И Медового Спаса росу
юрьевецкие дети сосут.
Погорелец-амбар, где хранились сокровища… В нём
всё, что нужно для жизни, и больше, для памяти лет.
Что не тонет в воде, не сгорает напрасным огнём…
Упираюся лбом, окольцованный в детстве, телец.
В старом коробе вкус ветхой родины, с запахом пчёл,
горьким мёдом, что слаще заморского сахара. Густ
непрерывный поток (перешёл, переплыл, перечёл?)…
И горит предо мной, наяву, «несгораемый куст».
Не в горячих Жарках, домотканом Парфёнове быть
от утра до утра.
Амальгамы следы собирая в единую быль
по осколкам утрат.
Обойду деревеньку по кругу и вспять
на последней росе…
Здесь, должно быть, и ангелам спать
приходилось… Просел
старый мир у реки…
В чёрной баньке не топится печь.
Тут меня нарекли
и вскормили… И надобно лечь.
Отрывается яблоко. В мирной осаде сады.
Древо мечет снаряд. Укрывайся, кому повезёт.
Плодородия шаг. Всё его захватили следы,
но антоновки след даже пёс твой, увы, не возьмёт…
Ближе к городу он всё отрывистей – точка, пунктир.
Ближе к городу дождь каплей точит отрады оплот.
Нет ни яблока, ни и собаки уже на пути,
но всё вижу – летит и ложится на землю апорт…
Лето, осень, зима, грусть и яблоки, радость поверх.
И за всё ты в долгу, и свободен, однако, пока…
И не знаю, кому я печаль золотую повем,
что, как яблоко, вниз отрывается не напоказ…
Быть несчастным в Италии?! Можно ли?! Падает Рим
в одночасье, когда отступает душа.
Дух молчит. Монотонно горят фонари.
Бьётся жизнь о века, и грядущее ждёт, не дыша.
Что Великому мы, проходящие гаснущим днём?!
Он стоит как стоял, на своём, безучастен и щедр.
Но, бегущая сквозь, остаюся пожизненно в нём,
из живого огня и воды сочинённая дщерь.
…Вниз по улице Папы такого-то, лестница, спуск.
Через площадь и в щель, на столешницы мрамор, в уют.
Что написано – вслух, помаленьку… За этим – под спуд
обнажённой души… И – в огонь… И поныне – под суд
поколений, что память верёвками вьют…
В обветшавшем кафе пахнет Гоголем, временем, сном,
пряным кофе, промасленной булкой, толпою зевак…
Знать, с которою нас ненадолго сюда занесло
в час, когда наяву отдаётся былое на слом
и страшит стихотворца, как прежде, родная зима…
…То сядешь у колонн подножия на площади,
то Гоголь приводит на Трастёвере,
то день потянет на античное – равно.
Над всем недосягаемое. Нимб.
Ни взглядом поглощающим, ни ощупью,
ни затесью на вымышленном дереве
не слиться с первозданным… Лишь Arno
и Tevere соперничают с ним.
Как простецу к лицу величье господина,
так им – Firenze, Рим.
Идущий вдоль реки, прохожий, «проходимец»,
твой путь необозрим.
Не видя дна, заглядываешь в бездну
плывущих берегов,
уже творец, материя… не бездарь…
Теченьем сбережён.
Пока романский люд томится в дрёме сонной
от ночи до утра,
мы – бодрствуем – звезда и медленное солнце
над куполом Петра.
Рим просыпается. И я, свидетель первый,
уже смешался с днём,
накоротке, как будто заодно,
готовимся в дорогу, чистим перья.
Со мной иль без меня, останется собою
сегодня и потом,
не взявший на себя не царскую заботу
заботиться о том.
Не украшая, как наследственный патриций,
ни платья, ни коня,
он – первый, он – один (не станем о Paris…),
за счётом не гонясь.
И считывая утренние знаки
нездешнего пера,
возносимся… И вместе солнце с нами
над куполом Петра.
Берег вечности. Тибр у ноги.
Что ему до людских заморочек?!
Он раскинулся руслом нагим.
Он древнее самих панагий.
На него не повесишь замочек.
Он свободен. Он с прочим на ты.
Приходи, кто бы ни был от роду.
Здесь никто никогда тесноты
не узнает, отечества дым
различит, сколь ни будет народу.
Сельским берегом, в чреве веков,
мы пройдём с изменившимся ликом.
И посмотрит на «сих червяков»
перелётная птица, оков
не имевшая… Неба калика.
В платановый полдень
в расщелинах терм
то змейкою ползать,
пчелою лететь…
То с горкою полнить
сердечный мешок,
в бессонную полночь
измерив пешком
и римскую твёрдость,
и слёзную топь…
Чтоб в «мире четвёртом»
не помнить о том.
Ну, здравствуй, Третий Рим! К тебе мои дороги.
Без пиниевых крон, забравшихся на холм…
Ещё короче день и обнажённей рощи
и бедность разглядеть мучительней и проще
«посаженных на кол».
Народец в ноябре… Российская кручина.
Но он живёт судьбой, не выбранной для нег.
Чему она его уже не научила!
Ломать хребты, и то – подправит и починит —
не выведешь на нет.
И я люблю ноябрь, хотя дрожу и стыну.
Хотя мне мало двух хороших рукавиц…
Но тою же рукой нарву весной жасмину…
«Пропеллер» уберу, без ропота, за спину —
не выдам укоризн.
В нищете ноября первобытна палитра. Она
первобытней ещё, когда падает первый снежок.
Чем старее – тесней и просторнее русский роман.
Он горит, как огонь благодатный, который не жжёт.
Мало неба, но там, за завесой, заветный предел.
Надо просто страдать, надо тихо любить нищету.
Лес не хочет зимы, захворал, постарел, поредел…
У него, как у нас, каждый листик уже на счету…
Сумрак близок к нулю. Тьма владычица.
Чуть – и пропал.
Горевать – так теперь.
В полной темени кто на сокрытое ймет права? —
Только ждать и терпеть.
Верить утру – придёт. И смотреть сквозь
кромешную ночь —
окончанию быть.
Но не дать приходящему вновь
то, что было, забыть.
До рассвета, один на один,
проживи на духу.
А уж там и своё находи,
подсобив петуху.
Прокричит спозаранку опять
золотой петушок.
Силит ночка покрепче обнять,
нацедив посошок.
Наконец назови, что мучительней сна в ноябре!
На рассвете темно.
Утро смотрит в окно, как в далёкое ветхий еврей.
Эту память не множь.
В обнажённом саду смирно высятся кости одни,
но надежда жива.
Так попробуй стоять, чтобы не отличаться от них,
с немотой ожидать.
Лишь одно береги! Где у древа исток, у тебя —
остаётся ли твой?
Потерявшись не в сада тенях с облетевшей листвой.
Авентинов покой с букварём человечьей души,
где штормит, что ни лист,
одинок, ненавязчив, душист.
Будем чисты, оставим ту жизнь,
о которой – рыдать! – не тужить.
На него поднялись.
Наливной апельсин в ближней роще качнётся,
зарёй подаря.
Божий раб Алексий на молитву очнётся
у груди алтаря.
Леониду