Захар Прилепин - Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
Стоит обратить внимание, что «свободу» Чаадаев поместил меж «доблестью» (имея в виду доблесть воинскую) и «любовью к родине» – и это придаёт понятию «свобода» коннотации совсем иные: конечно же, имеется в виду не личная независимость, а национальная.
В чём же спасение, согласно Чаадаеву?
«Что может быть естественнее для женщины, развитый ум которой умеет находить прелесть в научных занятиях и серьёзных размышлениях, чем сосредоточенная жизнь, посвященная главным образом религиозным помыслам и упражнениям?» – вот чаадаевский прогресс, который сегодня назвали бы всеми страшными словами от «ретроградства» до «мракобесия».
На вопрос же о том, является ли он сам патриотом России, Чаадаев отвечал неоднократно. К примеру, в «Апологии сумасшедшего», следующей, после «Философических писем», своей работе: «Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою родину, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа».
О состоянии России Чаадаев говорит: «Я думаю, что большое преимущество – иметь возможность созерцать и судить мир со всей высоты мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей, которые в других местах мутят взор человека и извращают его суждения. Больше того, у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают человечество».
И затем о Европе: «Там неоднократно наблюдалось: едва появится на свет божий новая идея, тотчас все узкие эгоизмы, все ребяческие тщеславия, вся упрямая партийность, которые копошатся на поверхности общества, набрасываются на неё, овладевают ею, и минуту спустя, размельчённая всеми этими факторами, она уносится в отвлечённые сферы, где исчезает всякая бесплодная пыль. У нас же нет этих страстных интересов, этих готовых мнений, этих установившихся предрассудков; мы девственным умом встречаем каждую новую идею».
По сути, он здесь в более глубоком виде повторяет мысль, заявленную в «Первом письме»: «…Мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени…»
Поначалу Чаадаев видел в этом безусловные минусы; по крайней мере, минусов было больше, чем плюсов; но позже он стал находить в подобном положении определённые резоны.
В любом случае, вопрос о том, является ли Россия Европой, разрешался Чаадаевым сложно: скорее – нет, чем да.
Неоднократно и не без восторга Чаадаев объявлял, что если бы Россия имела определённое национальное лицо, Пётр никогда б так легко не переодел её на манер западный… Но мы с вами отдаём себе отчёт, что убеждённость Чаадаева обусловлена во многом недостаточным знанием национального характера. Характер этот, как показывает время, не мог сломать ни Пётр, ни революции 1917-го, ни все последующие события – всякий раз, перенося вживление в национальную плоть тех или иных европейских идей, порой с катастрофическими последствиями, – Россия неизбежно принимает какие-то свои, одной ей ведомые формы существования. Их, кстати, сегодня вновь иные называют «средневековыми» – ну, то есть, поясним мы для себя, допетровскими. Хорошо это или плохо – в нашем случае не так важно. Важно то, что Пётр, сбрив бороды, казнив стрельцов, понагнав европейских учителей, приучив есть картофель и обновив платье, – всё равно не добрался до какой-то сердцевины: её не переделать, не переодеть, не побрить.
Но даже не придя, в силу причин объективных, к таким выводам, Чаадаев объявляет: «…Преувеличением было опечалиться хотя бы на минуту за судьбу народа, из недр которого вышли могучая натура Петра Великого, всеобъемлющий ум Ломоносова и грациозный гений Пушкина».
Преувеличением было опечалиться хотя бы на минуту!
Это сказал человек, который не понял, или не захотел понять древнерусской литературы, не осознал величие древнерусской иконописи, не застал расцвета русской классической музыки, театра и балета, не увидел гения Достоевского, Толстого и Чехова – здесь мы, пожалуй, остановимся; но только потому, что продолжать можно очень долго.
И при этом многие, анекдотичным образом ссылаясь на Чаадаева, печалятся о «судьбе народа» уже двести лет и никак не успокоятся. Ах, дайте им печалиться ещё!
Пусть: только без Чаадаева, он здесь ни при чём.
У Чаадаева, продолжим, имелись безусловные предсказания.
«Социализм победит не потому, что он прав, а потому, что неправы его противники», – сказал он.
Знаменательна его убеждённость в том, что в будущем не Турция станет нашим главным противником, а Америка, про которую он говорил так: «единственная соперница, которой вы должны бояться».
Но имелись у Чаадаева и совершенно нелепые ошибки, продиктованные как раз его чрезмерным доверием европейским ценностям: «Отныне не будет больше войн, – самоуверенно внушал он Пушкину в письме 1831 года, – кроме случайных, нескольких бессмысленных и смешных…»
Как же, как же. Прогресс (даже в чаадаевском понимании) не должен был войн позволить – но позволял с маниакальным постоянством.
Оценивая традиционное военное русское мужество, Чаадаев сетовал на то, что «начало, которое делает нас подчас столь отважными… лишает нас глубины и настойчивости».
Проще говоря, отважные мы – по дурости. Были бы умнее – побереглись бы в штыковых атаках при Кульме.
Кроме того, глубина – это, быть может, тот случай, когда мы приходим в Европу вослед за убегающими от нас европейскими гостями, а сами толком не понимаем, зачем туда явились. И с чем уйдём оттуда в итоге – тоже не знаем. Отсутствие настойчивости – это отсутствие всякого желания обогатить себя глубинным знанием о жизни и быте побеждаемых нами, взять себе что-то из их внематериальных ценностей на память, и дома это привить и распространить.
Мы этого не делаем – но разве не здесь таится и наша сила? Странно, что, взыскующий целую жизнь истинно христианского чувства, Чаадаев не разглядел его в собственном – нищем духом! – то есть лишённом «глубины и настойчивости» – народе.
Главный казус Чаадаева в том, что на резкие его высказывания по поводу России и национального характера по-прежнему с удовольствием ссылаются многие умы, зато самые пессимистические прогнозы касательно Европы и оптимистические (во многом, более того, сбывшиеся) взгляды на будущее России игнорируются и замалчиваются. Броские его фразы, которые так любят цитировать, – к примеру, «истории у России не было», – никто из его веками диссиденствующих поклонников никогда не пожелает всерьёз продолжить иными его высказываниями, касающимися других народов.
Мы уже упоминали, как Чаадаев мимоходом определил несчастное, сорок лет блуждавшее в пустынях еврейство.
Но если бы только их.
«Разве вы думаете, что в христианстве абиссинцев и в цивилизации японцев осуществлён тот порядок вещей… который составляет… назначение человеческого рода?» – сурово вопрошал Чаадаев.
Нет, едва ли «прогрессисты» согласятся так обидеть абиссинцев и уж тем более Японию.
Чаадаев писал о «китайской неподвижности» (и в итоге ошибся), «греческой упадочности» (и был несколько, что ли, резковат), а Гомера вообще почитал подонком рода человеческого – и знаете за что? За то, что герои и боги, описанные Гомером, оспаривают «почву у христианской идеи». И посему, говорил Чаадаев, необходимо на чело Гомера «наложить несмываемое клеймо бесчестия».
Когда Чаадаев начинает отчитывать Европу за то, что мысль «во Франции и Англии… стала слишком сложной; слишком подвластной интересам, слишком личной», а в Германии эта мысль «слишком отвлечённа, слишком эксцентрична, так что веления сердца утрачивают там присущую им силу», – тоже ведь никто не станет спешить подписаться под этими словами.
И с постулатом об Америке в качестве основной российской «соперницы» самые преданные читатели именно первого чаадаевского письма, наверное, не согласятся.
Но как же так?
Неужели мы оставим у Чаадаева только его резкие слова о России? Только здесь он покажется кому-то разумным и точным?
Лишь о русском народе можно рассуждать с чаадаевской фирменной безапелляционностью; за куда менее дерзкие речи об иных народах можно разом выпасть из «приличного общества».
Ах, лукавцы. Нет, либо берите сразу всё, либо не трогайте вообще.
Мы-то возьмём всё: нам не страшно.
С Чаадаевым, как сегодня бы сказали, «стало всё окончательно ясно» в 1831 году, уже после написания «Философических писем», где он якобы вынес вердикт России.
29 ноября 1830 года под лозунгом восстановления «исторической Речи Посполитой» началось польское восстание: поляки желали вернуть себе независимость, а также украинские и белорусские – читай: русские – земли, которые они почитали своими.