Захар Прилепин - Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
Телесные отношения, влюблённости, кажется, его не интересовали вовсе. Возможно, имелась какая-то правда в злых словах мемуариста Ф.Ф.Вигеля, написавшего о Чаадаеве: «Сердце его было слишком преисполнено обожания к сотворённому им из себя кумиру».
Конечно, никакое определение – а в данном случае оно уже напрашивается: нарцисс – не может вместить характер такого сложного и мужественного человека, как Чаадаев: нарциссы не ходят в штыковые атаки; а если ходят – тогда их стоит называть как-то иначе.
Тут другое – как и с манерой Чаадаева изысканно, подолгу, безупречно одеваться, продумывая каждую деталь. Подавая рапорт в отставку, он готовился сделать очередной «выход в свет». Если подходящей детали для этого выхода не нашлось – её необходимо было как-то додумать, изобразить, имитировать; а потом сделать вид, что она действительно была.
Этими деталями и стали: во-первых, таинственный разговор с государем, во-вторых, должность флигель-адъютанта.
…Получив отставку, в том же 1821 году Чаадаев официально оставил масонскую ложу.
В этот год на некоторое время он сошёлся с будущими декабристами. Ему более чем доверяли, но Чаадаев немедленно начал, как позже будет сказано самими заговорщиками в ходе допросов, «уклоняться» от всей их деятельности, и даже – от простого общения.
Я царь, живу один, всё это лишнее.
О Чаадаеве продолжали судачить, его повсюду ждали, в свете и в салонах он по-прежнему оставался одной из самых заметных персон.
Но этого, конечно же, было мало.
Он захандрил.
Хандрой Чаадаев не болел только на войне и при воинской службе; всю остальную жизнь он переходил из депрессии в депрессию.
В следующем, 1822 году он разделит с братом имущество. В 1823-м уедет за границу: Англия, Франция, Швейцария, Италия, Германия…
Много всего повидал, но в письмах куда больше писал о своих каких-то несусветных болезнях, желудочных и нервных, непрестанно просил денег, но уже не приказывая, а несколько даже лебезя: ну, ещё четыре тысячи, брат, ну, ещё десять тысяч, а вот продайте моих крестьян в рекруты, а вырученные деньги перешлите мне – и, между прочим, так и сделали по просьбе этого будущего кумира западников и либералов.
Но всё острее желал возвращения домой, а прежние свои намёки, что может остаться в Швейцарии, начисто забыл, как блажь.
Пока Чаадаев перемещался по европам, случилось восстание декабристов, брату Михаилу – тоже близкому к заговорщикам – еле удалось отвертеться, многие их товарищи оказались в крепости, под следствием, – и рисковали быть казнёнными.
Петру Чаадаеву можно было бы переждать все эти события за границей – вдруг и его потянут на допросы; но нет, ему там надоело самым определённым образом.
Через месяц после повешения пятерых декабристов, трёх из которых он знал лично, он въехал в Россию. Впоследствии, по словам современника, восстание декабристов «сочувствием и симпатиями Чаадаева никогда не пользовалось».
В салонную жизнь он не вернулся – напротив, уехал в подмосковное имение к тётке, жил затворником. Не то чтоб пришёл час поражать мир – тут другое: настало время осознать самого себя, ему исполнилось 33 – срок достаточный.
Не торопясь, Пётр Яковлевич приступит к написанию «Философических писем» (обращённых к его новой знакомой – Екатерине Дмитриевне Пановой, замужней женщине немногим за двадцать и любопытной собеседнице).
К 1830 году работа над письмами в основном была завершена.
Что должно сказать по этому поводу.
Которое уже десятилетие пытаются имитировать Чаадаева: взгляните, я тоже сноб, у меня тоже на лице словно бы усталая иезуитская маска, я тоже, что самое важное, презираю ничтожество России, – ах, разве я не Чаадаев?
Нет, не Чаадаев.
За Чаадаевым был Семёновский полк, сражение при Кульме, Ахтырский гусарский и ещё несколько сражений, безупречная воинская служба и целые поколения русских офицеров в роду, – всё то, чего у вас нет, и вы пришить себе это не сможете, потому что некуда, нет подходящей суровой нитки. Имитаторы и фарисеи – куда вам Чаадаев, зачем?
Что вы, наконец, будете делать с его христианским чувством, которое являлось основной его мировоззрения?
«Мы искони были люди смирные и умы смиренные, так воспитала нас церковь наша, единственная наставница наша. Горе нам, если изменим её мудрому ученью! Ему обязаны мы всеми лучшими народными свойствами своими, своим величием, всем тем, что отличает нас от прочих народов и творит судьбы наши», – писал Чаадаев Петру Вяземскому в 1847 году.
Возьмите «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя – там можно даже не абзацами, а страницами менять с «Философическими письмами» – не помнящий наизусть или близко к тексту Гоголя и Чаадаева подмены не заметит.
Гоголя времён работы над «Выбранными местами…» наша прогрессивная публика считает отъявленным недоразумением, а Чаадаева – нет.
Всё потому, что Чаадаев, как им кажется, произнёс пароль: Россия – это всё пустое, её почти нет.
Но это лишь кажется, что он произнёс нечто подобное.
«С одной стороны, беспорядочное движение европейского общества к своей неведомой судьбе, на Западе колебание почвы, готовой провалиться под стопами новаторского гения; с другой – величавая неподвижность нашей родины и совершеннейшее спокойствие её народов, ясным и спокойным взором наблюдающее их страшную бурю, бушующую у нашего порога; таково величественное зрелище, представляемое в наши дни двумя половинами человеческого общества…» – вот Чаадаев.
Давайте зададимся двумя простыми вопросами: считал ли Чаадаев патриотизм (в том числе связанный с войною) постыдным чувством? И был ли Чаадаев патриотом России?
На первый вопрос он самым полным образом ответил в «Философических письмах» – как не удивительно, объясняя фигуру… Моисея.
В «Письме седьмом» Чаадаев пишет о Моисее: «…Говорили ещё, что Бог его только бог национальный, что всю свою теософию он заимствовал от египтян. Без сомнения, он был патриотом: да и как может не быть им великая душа, какова бы ни была её миссия на земле!»
Далее Чаадаев усложняет свою мысль: «Неужели думают, что, когда он подавлял крик своего любящего сердца, когда он предписывал избивать целые народы, когда он порождал их мечом божеского правосудия, он думал только о расселении тупого и непокорного народа, который он вёл за собой?»
Здесь всё в какой-то вопиющей степени, как это нынче называется, неполиткорректно.
И никакой «гуманизм» в качестве хоть сколько-нибудь весомого довода Чаадаев здесь даже не рассматривает. Патриотизм – великое чувство, даже если ты отвечаешь за «тупой и непокорный народ».
Но если тобой движет великая божественная миссия – и ты пришёл с правдой Христовой, – то ты выходишь на совсем иные степени: вот что говорит Чаадаев.
Чаадаев чужд либерализму вовсе не потому, что однажды обронил: «Русский либерал – бессмысленная мошка, толкущаяся в солнечном луче».
Нет, тут иная причина: европейский прогресс Чаадаев понимал как наиболее удачную реализацию христианской идеи. Он никогда не понимал прогресс как торжество индивида; у Чаадаева нет ни одного слова по этому поводу.
«Я вам, кажется, как-то сказал, что лучшее средство сохранить религиозное чувство – это придерживаться всех обычаев, предписанных церковью, – писал он уже в «Первом письме»; и чуть ниже продолжал: – Горе тому, кто принял бы иллюзии своего тщеславия или заблуждения своего разума за необычайное озарение, освобождающее от общего закона».
Повторим: иллюзии личного тщеславия не могут быть выше общего христианского закона.
В этом смысле Чаадаев – безусловный предвестник Достоевского.
Европейские мысли, которые в «Первом письме» Чаадаев хотел привить России, это, цитируем его, «мысли о долге, справедливости, праве, порядке». Обратите внимание, что первые две мысли списка – скорей, консервативного толка, и лишь затем идут ценности либеральные. Однако долг превыше всего.
Когда нынешние «прогрессисты» находят в текстах Чаадаева часто (даже слишком часто) повторяемое слово «прогресс», они искренне думают, что философ вкладывал в это понятие тот же самый смысл, что и они сегодня.
Боже мой, нет, конечно.
«В домах наших мы как будто определены на постой, – писал Чаадаев ещё в «Первом письме», – в семьях мы имеем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочевников, мы хуже кочевников, пасущих стада в наших степях, ибо те более привязаны к своим пустыням, нежели мы к нашим городам. И не подумайте, что это пустяки. Бедные наши души!»
Думаете, если такая ситуация удручала Чаадаева двести лет назад, сегодня он бы возрадовался?
Финал превратно понятого прогресса (впрочем, как и любого прогресса вообще, который, по Чаадаеву, конечен) он описывал на примере Римской империи: «Если только подумать об этом времени, столь богатом результатами, без школьных предрассудков, об этом историческом бедствии, легко убедиться, что сверх чрезвычайного развращения нравов, потери всякого чувства доблести, свободы, любви к родине, упадка во всех отраслях человеческих знаний, в то время ещё наступил полный застой во всём, и умы вращались только в узком и ложном кругу… Как только удовлетворён интерес материальный, человек не идёт вперёд…»