Захар Прилепин - Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
Современному читателю стоит пояснить, что «нотарий» со старославянского – это писарь; Людвиг Адам Дмушевский – варшавский актёр и драматург; сарматами тогда называли поляков; Беляны – это монастырь; под героями Кракова и Вильны Вяземский имеет в виду Тадеуша Костюшко, организовавшего восстание против России, начавшееся в Кракове в 1794 году, и, возможно, польского поэта Адама Мицкевича, арестованного по инициативе Новосильцева в октябре 1823-го в связи с делом подпольной патриотическом организации и высланного.
Показательно в этом стихотворении то, как саркастически оценивает Вяземский русских патриотов – куда вам, с вашими пьяными станционными смотрителями, – и тут же, с чувством ласковым и только совсем немного ироническим, смотрит на патриотическую польскую чету, развесившую повсюду портреты людей, вообще говоря, убивавших русских и своих парадов не стеснявшихся.
К этим стихам своим Вяземский ещё и примечание написал, посчитав там нужным рассказать, что «…в Польше театр не то, что у нас, прививное увеселение; там он настоящая потребность народа. Там есть какой-то театральный патриотизм, согревающий представление. Некоторые народные слова возбуждают постоянно восторг рукоплесканий: одним словом, там есть театр».
Есть оставить Польшу и брать шире, выяснится, что Вяземский – неожиданная предтеча ряда российских поющих поэтов XX века (неожиданная лишь потому, что вряд ли они его всерьёз читали, за исключением разве что зрелого Окуджавы).
Однако, пиши Вяземский эти свои сочинения на полтора века позже, они, конечно же, пелись бы под гитару.
Но звать приди вельможу на пирушку,
Явись в приказ со вкладчиною в кружку,
Хвалить в глаза писателя начни
Иль подвергать соперников разбору,
Будь иль в ходу, иль ходокам сродни, —
Гость дорогой всегда, как деньги, в пору!
Не слышишь ты: «Теперь мне недосуг,
А после ты зайди ко мне, мой друг…»
– это же Александр Галич, неизданная его песня, только отчего-то её написали задолго до него.
А «Русский бог», одно из самых известных стихотворений Вяземского (перевод его был даже в бумагах у Карла Маркса)? С каким наслаждением эти стихи пели бы в иные времена, когда всё эдакое казалось признаком и ума, и мужества:
Нужно ль вам истолкованье,
Что такое русский бог?
Вот его вам начертанье,
Сколько я заметить мог.
<…>
Бог грудей и жоп отвислых,
Бог лаптей и пухлых ног,
Горьких лиц и сливок кислых,
Вот он, вот он русский бог.
<…>
К глупым полон благодати,
К умным беспощадно строг,
Бог всего, что есть некстати,
Вот он, вот он русский бог.
Нет, конечно же, Окуджава такое бы не стал исполнять, но кто-то из его самых дерзких «детей», сжимая ухмылочку половиной рта, с удовольствием пел бы – другой половиной.
Там только финальная строфа подводит:
Бог бродяжных иноземцев,
К нам зашедших за порог,
Бог в особенности немцев,
Вот он, вот он русский бог.
(Вяземский, как всякий разумный русский аристократ той поры, даром что сам был наполовину ирландец и отчасти швед, снисходительную русофобию новоприобретённых россов на дух не переносил, и своё право говорить родной матери-Отчизне горькие слова с кем попало делить не желал.)
Эту строфу, естественно, не пели бы, а остальные – хором.
(Вяземский же, помимо прочего, – ещё и несомненный реформатор стихотворной ритмики; ему бы детские сказки писать; такое – тоже бы пелось: в ироническом, с подмигиванием, контексте; но вообще – это же Хармс, явившийся с огромным опережением:
Надо помянуть, непременно помянуть надо
Трёх Матрён
Да Луку с Петром.
Помянуть надо и тех, которые, например:
Бывшего поэта Панцербитера,
Нашего прихода честного пресвитера,
Купца Риттера,
Резанова, славного русского кондитера,
Всех православных христиан города Санкт-Питера…
Пришло сие, конечно же, из английской народной поэзии; но до Вяземского в России никто так не забавлялся.)
Вы скажете: что дурного в том, когда человек видит косные черты русского бога, дурные и грязные перекладные станции в России, а в Польше, напротив, видит – хорошие, и говорит об этом прямо?
Нет, дурного нет ничего; дурное может начаться, когда всё это превращается в манию.
Тем более что мы будем не совсем правы, если весьма сложный, волнообразный путь раннего Вяземского сведём только к его оппозиционности; всё, конечно же, было несколько сложней.
К примеру, масонская история Вяземского завершилась весьма скоропостижно: после того как он вступил в варшавскую ложу «Северного щита», присутствие его зафиксировано лишь на одном заседании. Затем он пытался попасть в ложу «Соединённые славяне», но ему отказали; и больше подобных попыток он не предпринимал. Все последующие домыслы на эту тему совершенно беспочвенны: Вяземский и себя масоном не считал, и к другим масонам относился негативно, о чём есть множество прямых и косвенных свидетельств в его дневниках и письмах.
Когда в 1825 году поэт и декабрист Александр Бестужев-Марлинский попытается втянуть Вяземского в круг декабристов – тот без колебаний откажется. «Подпрапорщики не делают революций», – скажет Вяземский. Это вполне можно было расценить как грубость – но Вяземский был слишком уважаем на тот момент в среде заговорщиков.
Поэт Владислав Ходасевич в своём эссе «Щастливый Вяземский» утверждал: «Его либерализм, можно сказать, ограничен был скептицизмом. Он был не весьма высокого мнения о гражданском сознании русского общества и народа. В 1825 году он писал Пушкину: “Ты сажал цветы, не сообразясь с климатом… Оппозиция – у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: она может быть домашним рукоделием про себя и в честь своих пенатов… но промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа. Поверь, что о тебе помнят по твоим поэмам, но об опале твоей в год и двух раз не поговорят… Ты служишь чему-то, чего у нас нет…” Поэтому политические выступления Пушкина он называл донкишотством».
Наряду со страстями по конституции и хроническим критицизмом, в Петре Вяземском неизменно чувствовалась русская национальная гордость – которая ведь может и не вступать в противоречие с желанием конституции.
Однако очередной, очень объяснимый и почти неизбежный надлом в мировоззрении Вяземского случился после декабристского восстания и казни пяти заговорщиков, трёх из которых он знал лично.
Тогда Вяземский признается жене: «Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена: мне в ней душно, нестерпимо…»
Стоит ли здесь сетовать на то, что сам Вяземский пять лет назад писал: «Он загорится: день, день торжества и казни… / Раздастся… плач надгробный!.. / Вам, притеснители…»
Самые радикальные декабристы собирались уничтожить царскую фамилию (а потом убить ещё и цареубийц) – Вяземский, конечно же, не имел к этим планам не малейшего отношения, но всё же позволял себе подобные стихи, к восторгу читавших их декабристов, сочинять.
Вышло не так, как он предполагал, – скорее, наоборот; история, преломляя эхо, возвращает всякое произнесённое тобой слово, и вернувшиеся к тебе речи не знают пощады.
Впрочем, в деревню, в леса, в Остафьево Вяземский не уехал, но остался глубоко светским человеком: с бала на крестины, оттуда на бал; так и жил в «опоганенной» России. Сходится и очень дружит с Адамом Мицкевичем, высланным в Россию и поселившимся в Санкт-Петербурге (такая вот «ссылка»). Говорят два поэта если не по-французски, то по-польски, и в этом есть их общая тайна и некоторая бравада: почти томное чувство, которое можно сформулировать как «ну, мы же оба понимаем…».
Но и здесь мы не вправе ставить точку, но ставим лишь запятую, потому что уже в 1828 году военная карьера Вяземского едва не получила неожиданное продолжение.
Об этом времени Пушкин напишет свои замечательные стихи, имея в виду нового императора Николая I: «Россию вновь он оживил…» – здесь внимание! – «…войной, надеждами, трудами…»
Именно войной – в первую очередь; дело в том, что Николай I решил ввязаться в конфликт с Турцией, дабы улучшить положение греков и закрепить за Россией новые земельные приращения. Отчасти младший брат решился доделать то, чего не смог сделать старший, Александр I, – ведь первое восстание греков было поднято русским генералом Александром Ипсиланти ещё в 1821 году, Пушкин тогда собирался воевать, но российский император не решился начать войну.
Начальником штаба 2-й армии, готовящейся выдвигаться в Молдавию и Валахию для войны с турками, был приятель Вяземского, генерал-майор Павел Дмитриевич Киселёв. Зимой 1828 года Киселёв предложил Вяземскому должность в штабе.
Неожиданно – или, напротив, вполне ожидаемо – против этого назначения выступил начальник Главного штаба, генерал от инфантерии граф Дибич.