Пьер Мустье - Три французские повести
Стремясь подчеркнуть глубокий смысл, который он вкладывает в образы своих героев, Рене Фалле прибегает к приему, совершенно не свойственному бытовой «деревенской» прозе — к фантастике, характерной, скорее, для литературы философско-притчевого характера. Неожиданное появление пришельца с планеты Оксо, где живут существа, придавленные грузом технократического рационализма, утратившие все, что связано с человеческими чувствами и ощущениями, позволило автору четко и резко противопоставить два мира, две системы представлений. С одной стороны, мир холодного разума, бездушный, бесчеловечный техницизм, представляющий собой доведеннные до логического абсурда реальные черты современной капиталистической цивилизации, к которой тянутся деревенские жители; с другой — мир живых чувств, простота, естественность, сердечность, близость к природе, сохранившиеся в среде простого народа, несмотря на разлагающее влияние буржуазного прогресса. Использование фантастики подняло повествование на уровень глубокого обобщения, позволило выявить, обнажить самую суть противоборствующих в обществе тенденций, представить их во взаимодействии, как бы в лабораторно очищенном виде. Но Рене Фалле весьма далек от бесстрастной объективности ученого-экспериментатора. Он стремится показать чудовищную нелепость и бессмысленность, с человеческой точки зрения, всего того, что достигла наука на планете Оксо. Поэтому обобщенное противопоставление двух цивилизаций принимает форму сатирического гротеска. Появление космического гостя и все с ним связанное автор дает в бурлескно-комическом плане, показывая полное непонимание астронавтом того, что делается на Земле. Его встречи с Глодом выявляют превосходство старого крестьянина над этим представителем внеземной и дегуманизированной цивилизации. Он, как и другие жители планеты Оксо, не знает, что такое любовь, счастье, дружба, теплота человеческих отношений и даже просто удовольствие. Они там, на своем астероиде, давно перестали быть людьми. Недаром Глод прозвал своего гостя «Диковина» и оказался настолько внутренне значительнее пришельца, что сумел воздействовать на его личность, пробудить даже в этом представителе обесчеловеченной среды живое существо. Капустный суп, сделанный по рецептам «экологической кулинарии», приобретает в повести смысл своеобразного вещественного символа естественной простоты, дарующей человеку радость и оказывающейся сильнее и жизнеспособнее самой изощренной техники — плода высокоразвитого научного мышления. За гротескно-шутливой, подчас истинно раблезианской формой и подчеркнутым бытовизмом повести кроется глубокий философский спор, в ходе которого утверждается преимущество человеческих чувств над голым разумом, своеобразного неосенсуализма над бездушным рационализмом, столь модным в эпоху НТР.
Спор заканчивается победой мира живых чувств над миром холодного разума. Автор верит, что такие качества, как естественность, теплота и человечность, невозможно истребить в народе, так же как нельзя вытравить его живую душу. Эта вера в народ помогла Рене Фалле избежать унылого элегического тона и написать свою повесть весело, остроумно, с грубоватым, в духе народного фольклора юмором. К ней вполне можно отнести подзаголовок роллановского «Кола Брюньона» — «Жив курилка!», ибо она выдержана в том же жизнеутверждающем, оптимистическом ключе. Рене Фалле, таким образом, продолжает традиции передовой демократической литературы, прославляющей нравственное здоровье народа и его подлинно человеческие качества, несовместимые с антигуманностью буржуазной цивилизации.
Ю. УваровПьер Мустье
ВПОЛНЕ СОВРЕМЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ
Pierre Moustiers
UN CRIME DE NOTRE TEMPS
Перевод E. Бабун
Редактор Н. Жаркова
© Éditions du Seuil, 1976.
I
Я сижу в пижаме у закрытого окна, пристроившись за больничным столом, крытым пластиком, и пишу в надежде обрести хотя бы видимость душевного равновесия. Но также и для того, чтобы напечатали. Потому что мне необходимо, чтобы меня выслушали. Совершенно необходимо.
Я замечал, что дети обычно кричат на людях, когда хотят привлечь к себе внимание. И я в свои семьдесят три года похож на них. Я желаю выкричаться перед свидетелями, и пусть перо мое сломается от ярости, как от крика срывается голос.
Вчера вечером сестра дала мне таблетку снотворного, и я сделал вид, что проглотил ее.
— Вы уснете, как младенец, — сказала она.
На больничном языке спать, как младенец, означает спать как бревно. Отныне я принужден хитрить, обманывать, дабы сохранить ясность мысли. До чего все здесь со мной предупредительны! Так ласково, таким сочувственным тоном журят меня, что прямо мурашки по коже. «Вам надо отдохнуть, мсье Реве. Для того вы здесь и находитесь, чтобы отдохнуть». Психиатрическая клиника? Доктор Борель и слов таких слышать не хочет.
— Вы мой пансионер, а вернее, с вашего разрешения, мой гость.
Почему бы и нет? Врач этот не такой лицемер, как прочие его современники. Он попросту призывает меня пребывать в состоянии полудремоты, не ища себе оправданий и объяснений.
— Мой вам совет, мсье Реве, расслабьтесь!
Короче говоря — пассивность, растительная жизнь. Заведение это называется «Каштаны».
Мои писания весьма беспокоят надзирательницу, мадемуазель Тюрель. Этот бювар, черновые тетради, множество помарок выводят ее из себя.
— У вас глаза устанут, мсье Реве. И вы не сможете потом уснуть.
А вот доктор Борель, тот меня одобряет:
— В конечном счете ведь вы пишете свои мемуары.
Подобное предположение вполне отвечает полету его жалкой фантазии, которая, к великому своему удовлетворению, во всем усматривает привычную рутину. Любимое его словечко: «Нормально». И в самом деле, чем еще может заняться представитель ведомства народного образования в отставке, как не вести дневник или писать мемуары? Это в порядке вещей. Это нормально.
Для главного врача «Каштанов» я вовсе не такой уж безобидный субъект. Моя «жестокая», по определению газетных хроникеров, драма и репутация «жертвы, бунтующей против общества», бередят ему душу. Вот поэтому-то, как я полагаю, он и старается успокоить себя, предпочитает иметь чистую совесть. «Бернар Реве поверяет свою яростную тоску бумаге. Облегчает душу. Превосходная психотерапия!» Заметьте к тому же, что мой уединенный труд ничуть не нарушает больничного распорядка, тогда как прежде мои громогласные высказывания частенько пугали медицинский персонал. Равно как и мое молчание.
— Что-то вы не слишком разговорчивы нынешним утром, мсье Реве!
В клинике любая немота наводит на подозрение. Им хотелось бы, чтобы я болтал бездумно, как мадам Азема из соседней палаты, которая обо всем спешит высказать свое мнение с бесстрастностью мясорубки или пылесоса.
Все в один голос твердили о том, что я перенес шок. Судьи, журналисты, родственники, друзья, кумушки сошлись в одном: я был «травмирован». Травмирован — это слово объясняло все: мое поведение на суде, чересчур резкие речи, кое-какие угрожающие жесты, хотя и не такие уж угрожающие. Меня выслушивали снисходительно, с состраданием. Короче говоря, попросту не слышали. Негодование мое не могло взволновать слушателей, поскольку оно явно было следствием потрясения — явление более чем обычное. К моему горю примешивалось душевное смятение. Люди забывали понесенную мной страшную утрату и видели лишь последствия этого — нервное расстройство. Я стал клиническим случаем. Низкопробный скандальчик призван был приглушить скандал более опасный.
Робер, который никак не мог мне простить, что я женился на его сестре, истязал меня своими унизительными советами.
— Ты болен, Бернар. Надо лечиться. Твои гневные вспышки беспокоят окружающих, и, не принадлежи ты к столь уважаемой семье, как наша, на тебя, без лишних разговоров, подали бы жалобу. Доктор Борель наш друг. У меня совершенно точные сведения — его заведение вовсе не психиатрическая клиника, это санаторий. Там ты будешь в полной безопасности во всех отношениях. Соглашайся же, Бернар! Согласись… хотя бы из уважения к памяти Катрин.
Почему же я позволил себя уговорить? Усталость? Скорее, своего рода мазохизм. Возможно, на мое решение повлияло имя Катрин. Потеряв жену, я испытывал чувство вины за то, что сам остался жив. И Робер, настоящий иезуит, сыграл на этом. Но кончено. Ему меня больше не запугать. Я сведу с ним счеты на бумаге. Я пишу, чтобы смутить изнеженную совесть этих фарисеев, готовых на любые увертки, всегда готовых пойти на попятный. Таблетками мне рот не заткнешь.
В коридоре раздаются шаги. Верно, ко мне. Нет, мимо. Еще слишком рано. Мадемуазель Тюрель появится через четверть часа. Спросит, хорошо ли я провел ночь, и, не слушая ответа, поспешит к окну, откроет его.