Галина Докса - Мизери
Вопрос Самуила Ароновича вернул Свете мысль, с которой началось для нее утро понедельника. Она почувствовала благодарность к учителю. Не будь у нее восьмого, она с таким удовольствием пошла б к нему слушать про Владимира Соловьева и его вечную женственность! То есть не его, а его. То есть… Ах, как я устаю иногда! Вдруг, разом, как проваливаюсь в погреб с чердака, лечу, пробив пять этажей гнилого дома… Идея? Ну, что ж…
— Да, мои мальчики увлеклись идеей разделения рода человеческого на два пола… Понимаете?.. Это не половое созревание, они еще мальчики, им годок–другой еще быть мальчиками, и это так славно придумано природой, что мальчики созревают позже девочек, но в виде идеи они этой весной все поняли, как надо. Понимаете, Самуил Аронович?
— Звонок, Светочка! Бегите! Мы заболтались с вами. Дай вам Бог. Кончайте вы скорее с вашим Пятым Интернационалом и отдохните. На вас лица нет от усталости. И помните: вы желанный гость на моих уроках…
Света убежала от него по коридору. Он глядел ей вслед. Света бежала легонько, притворяясь, что быстро идет, чуть припадая на левую ногу. Массивный каблук на левой туфельке шатался. Она бежала вдоль стены и на бегу мимолетно касалась ее рукой, как будто считала шаги. Вот она завернула за угол, споткнулась, покачнулась… удержалась… скрылась из глаз…
Самуил Аронович приложил руку к сердцу и стал медленно подниматься к себе на третий этаж. Его мучила одышка. Самуил Аронович был старик. Он вдовел десятый год. В воскресенье он гулял на свадьбе своей единственной внучки и там перебрал. Самуилу Ароновичу было тяжело и печально. После свадьбы, не позднее чем в мае, молодые покидали Россию и уезжали на жительство в Германию. Самуил Аронович оставался один в большой трехкомнатной квартире в южных новостройках города. Половина его учительских заработков должна была уйти на оплату этой ненужной квартиры. Иногда он чувствовал старость так остро, что ему хотелось умереть. Как сейчас, когда, проводив взглядом молодую, странно юную учительницу английского языка, он, с трудом справляясь с дыханием, поднимался к себе. Он сильно опаздывал и сердился на свои ленивые легкие и непроворные ноги. «Придется скомкать начало, — спешил Самуил Аронович. — Ничего. Как там у него? Истина — добро — красота. О красоте пока скажу вскользь… Только в связи с добром. А истина? Истина, она отложится сама».
* * *В феврале Игорь отправил семью на Украину. «Навсегда», — сказал ему мертвый, прощальный поцелуй жены. Мальчик кашлял и прыгал с полки на полку в маленьком пространстве купе, которое Игорь оплатил целиком, так как ехать в СВ, а главное — перевозить большое количество долларов в полупустом вагоне СВ с ненадежными дверными замками, открывающимися снаружи легче, чем изнутри, было опасно. Жена везла на Украину крупную сумму. Она зашила множество двадцатидолларовых купюр в женский пояс и везла их на себе. Играя на прощание с мальчиком в тесном купе, опуская и поднимая для него верхние податливо–тяжелые полки, Игорь косился на жену, а она терпеливо ждала у окна, поставив локти на столик, глядя на платформу, по которой пробегали вдоль состава опоздавшие пассажиры. Протопали, переваливаясь, две навьюченные старухи. Пронеслись, хлопая рюкзаками, студенты. Прошествовали, раздвигая коленями воздух, три стройные, без поклажи и забот (видно, чьи–то дочки, а может…), три юные Суламифи в черных лоснящихся колготках. Колготки десятилетия назад вытеснили из обихода чулки, отменив пояса и подвязки, но у жены Игоря чудом сохранился детский ее узенький поясок на две резинки, и, распоров его по швам, вставив широкие лампасы, она за один вечер — последний вечер в Петербурге — соорудила эту страшную пародию на женское белье, еще более страшную оттого, что по бокам толстого, хрустящего в складках, осыпающего кругом себя короткие нитки предмета болтались поломанные резинки — их жена не посмела отрезать в последний момент, когда хвасталась перед Игорем своим созданием, а он, странно дернувшись лицом, смотрел на ее руки, теребившие гнилые эти резинки, и даже сам взял одну и потянул, проверяя упругость. Жена не срезала резинки, сказав, что с ними надежнее, будто опасалась, что ее изнасилуют в поезде, и это было смешно, не те еще были времена… И вот эти растрескавшиеся резинки, качающиеся у бедер (она одевалась в спешке), жалкие, детские эти резинки оказались последним, что помнил хорошего Игорь о жене, за что он, кажется, никогда не получит прощения… Не от нее… Она не знает. Не от мальчика… Он не увидит. От бога?.. Игорь не верил в бога… От Светы. «Он не получит прощения даже от Светы», — думал он, целуя ребенка, жену, ребенка — уже не его, а другого, поправившегося, чужого и здорового, с выгоревшими волосами, плотными щечками — чистыми, без диатезных пятен, — веселого, справного, гарного хлопчика, говорившего «тату» деду и «маты» бабке… Целуя ребенка, Игорь слышал, как хрустит бумага в складках обруча, опоясавшего бедра жены. Они уехали. Он постоял на платформе, поглядел вверх. Начиналась метель. Три черноногие Суламифи прошли мимо него, раздвигая коленями воздух. Три одинаковых коротких песцовых полушубка. Непокрытые головы, помада на детских губах, ботиночки, опушенные мехом у щиколотки, взгляд искоса — на дорогую куртку и безымянный палец правой руки. Игорь проследил взгляд и уставился на свой палец, поросший по первой фаланге темной негустой шерстью. Он не носил кольца. Он был свободен.
Проводив семью, Игорь опять, как прошлым летом, стал на работу и с работы ходить пешком. Уже было светло по утрам и, значит, не опасно. Впрочем, опасность ограбления не пугала бы Игоря и в случае кромешной тьмы, так как, отдав жене все накопления, все имевшиеся в его распоряжении деньги (и еще две тысячи было взято в долг под большие проценты), оставшись, как в молодости, один–одинешенек и нищ (он обрадовался временной нищете, будто освобождению), заменив новую кожаную куртку старой — плащевой (ему плевать было, что подумает сильно обрусевшее к весне общество его коллег; пусть думает, что он решил брать пример с практичных их хозяев, всему предпочитавших ковбойские рубашки и немнущийся «деним»), избавившись на время от денег (даже на бензин не хватало в феврале, и он сослал машину в гараж), отказавшись от дополнительных переводов, которые давали ему тридцать процентов дохода, Игорь мог не бояться ходить пешком по городу не только при свете, но и поздним вечером… перед рассветом… Ночью. Он пристрастился к долгим прогулкам. Кабацкая подневольная служба его к февралю прекратилась за неимением свежих кадров. «Фирмачи», служившие бок о бок с Игорем, давно пресытились Петербургом, а новых не прибыло. Северо — Западный российский филиал немножко сворачивался. Компания готовилась к прыжку в Центральный район с перспективой закрепиться в Москве. Игоря все это не касалось. Он лишь радовался, что стало меньше работы, меньше суеты в кабинетах офиса, меньше выгодных предложений. Он отдыхал и, вдыхая на быстром ходу колкий февральский воздух, понимал, что дышит свободой.
Опять, как летом, город лег ему под ноги серой звездой своих мостовых, распахнул перед ним коридоры проспектов, окружил прозрачными сетями набережных, позволил — или повелел? — желать невозможного. Он бродил и глазел, отвыкнув смотреть, и странное чувство поднималось в нем по мере того, как удлинялся день, раскрывающий ему глаза, и таяла ночь, нянчившая его тоску. Ему чудилось… особенно в тот длинный час перед закатом, совпавший в феврале с суматошной порой возвратных дорог людей, облепивших уличные ларьки в торговой части Садовой, которую пересекал он, задумавшись… в тот незаметный час меж днем и ночью, какой, если отдаться ему, вытащит жилы из твоего нутра и протянет их струнами от городской земли к железным кровлям, как плоские лучи, как голоса дворников, перекликающиеся по вертикали, — сбрасывают оледенелый снег, опасное место огорожено, но он не видит, сбивает заборчик, другой, дальше бредет, невредим, — и чудится ему, что он враг этого дружного мира, что лишь по ошибке, махнув рукой, разрешили ему ходить тут чуть медленнее, чем идут обгоняющие его люди, и проходить мимо мест, где другие остановились, как навечно, и склеились… Ему чудилось…
Он было остановился у застывшей шеренги уличных продавцов, но оторопь взяла его при виде их лиц, молчаливо зазывающих молчаливых покупателей из тех прохожих, кому недосуг открыть неповоротливую дверь магазина, прячущего витрину за спинами длинной шеренги. Прямосмотрящие, как солдаты на параде, с руками, не протянутыми в готовности к уличной сделке, а надменно прижатыми к груди, презрительно–неподвижные, они… Стоп! Эта старуха шевелится. Вот она молча, заприметив остановившегося Игоря, потрясла перед ним парой детских носочков. Он совсем не ожидал. Они стояли как каменные, как атланты, как слепые греческие боги, выступившие из ниш классических зданий… вот такую нишу, пустую, он только что миновал, а здесь в симметричной нише стоит…