Михаил Каратеев - Русь и Орда
Что это было именно так, хорошо видно хотя бы из той характеристики, которую дают князю Михаилу Александровичу русские летописи. По их единогласному свидетельству, он был очень набожен и «милостив бе на духовный чин, иноки же и священники паче князей почиташа» [209] . Был бескорыстен, помыслами чист, стремился благоустроить свое государство, править по справедливости и быть заступником слабых и угнетенных. «С мудрыми земли своея много беседоваша и научашеся, како суды исправливати и како обидимыя и маломощныя от насильства избавляти» [210] . Он не имел узкого круга приближенных или любимцев, был ласков и приветлив со всеми, особенно со своими ближайшими сотрудниками, и потому «сладок он бяша своей дружине, яко не любяша ни злата, ни одежд многоценных, но всё елико сам имеяше – раздаваша дружине своей» [211] .
Под старинным термином «дружина» летописец тут, несомненно, подразумевает боярство и служилое дворянство. И щедрости князя Михаила Александровича, очевидно, особенно не преувеличивает, потому что дворяне и бояре охотно шли к нему на службу даже из чужих земель и горячо его поддерживали, так же как и духовенство, которое ко всему роду тверских князей вообще относилось с исключительным благоволением.
Достаточно вспомнить, что дед Михаила Александровича, великий князь Михаил Ярославич, казненный в Орде по навету московских князей, был возвеличен Церковью как праведник и мученик; и он сам, и жена его, княгиня Анна Дмитриевна, были причислены к лику святых. Подобная же попытка была сделана и в отношении его сына, великого князя Александра Михайловича, погибшего при таких же обстоятельствах. И если она не увенчалась успехом, то лишь потому, что московские князья к тому времени приобрели уже решающее влияние на главу русской Церкви. Смерть самого Михаила Александровича, в старости мирно скончавшегося у себя в Твери, даже московскими летописями описана как образец идеальной христианской кончины, завершившей достойную и праведную жизнь. Тверские же летописцы оставили его «жития», написанные совершенно в духе жизнеописания святых.
Из всего этого ясно, что тверской князь находил на Руси сочувствие и поддержку в верхних слоях населения, более обособленных и не столь сильно, как другие, страдающих от всяких внешних и внутренних неурядиц.
К Москве, наоборот, тянулись народные низы, ибо ее политика была для них более выгодна. Торговый и ремесленный люд находил у хозяйственных и оборотистых московских князей широкое применение своим способностям и решительную защиту своих интересов; крестьянство пользовалось большим спокойствием, чем в других землях. Простой народ в основном страдал тогда от двух тяжких зол: от княжеских усобиц и от татарского ига. Под водительством смелого и сильного князя он готов был подняться на татар и даже мечтал об этом. Но в повседневной жизни, пока момент решительного выступления не созрел, ему гораздо выгоднее было поддерживать такого князя, который умел сохранять мирные отношения с Ордой, что обеспечивало его подданным относительное спокойствие. А Тверские князья с нею как раз и не умели ладить, примеры и следствия чего всем были хорошо известны.
От внутренних княжеских раздоров народ в эту пору страдал несравненно больше, чем от татарского ига, и все понимали, что спасение от этого величайшего зла заключается только в единодержавии или по крайней мере в значительном усилении какого-либо одного князя. И в поисках такого князя народ единодушно обращал свои взоры в сторону Москвы, а уж никак не Твери, где усобицы не прекращались.
И наконец, в простом народе, интересы которого не были, как у многих представителей знати, связаны с вопросами внешних отношений, гораздо громче говорило здоровое национальное чувство: в Литовском государстве этот народ, несмотря на все ухищрения Ольгерда, видел прежде всего врага Руси, а его непомерный рост за счет исконных русских земель подсознательно воспринимал как нечто унизительное для своего национального достоинства. И потому союз тверского князя с литовским, направленный против Москвы, оскорблял русское самолюбие и отвращал народные симпатии от Твери.
Сочувствие низовых масс населения полностью было на стороне Москвы – ее руку «черный люд» держал во всех русских землях, включая даже вечевой и полуреспубликанский Новгород. И это обстоятельство в дальнейшем ее возвышении сыграло, несомненно, решающую роль.
Глава 12
В тот день, когда приехал в Москву ханский посол, великий князь Михайла Александрович проснулся особенно не в духе.
Вот уже почти два месяца томили его в плену, понуждая поцеловать крест московскому князю либо вернуть тверской стол Василию Кашинскому. Каждые два-три дня наведывался к нему, будто ненароком, кто-нибудь из ближних бояр Дмитрия, сперва спрашивал о здоровье, о том, достает ли ему отпускаемых медов и вин и нет ли каких жалоб на корм, а после сворачивал все на то же. Иной грозил и стращал, иной принимался нудить, будто зуб больной расшатывал, а были и такие, что канючили почти униженно.
Раза два захаживал и сам владыка митрополит. Но князь Михайла стоял на своем твердо. Бывало, особенно поначалу, кричал и поносил всех срамными словами, угрожая ханским гневом и войной – «ужо только вырвусь из вашего разбойного стану», – но последнее время чаще отмалчивался. Вяло обругав очередного посетителя, он поворачивался к нему спиной и принимался глядеть в окно либо заводил какой-нибудь свой разговор с сыном боярским Афанасием Коробовым (единственным тверичем, которого при нем оставили), так, будто никого иного в горнице и не было.
Нужды он ни в чем, кроме свободы, не испытывал, обращались с ним уважительно, кормили и поили хорошо и вдосталь. В Гавшиных хоромах были ему отведены две просторные и светлые горницы, утром и вечером мог он посещать крестовую палату и слушать церковные службы. Когда просил, выпускали погулять в сад, который, как и весь Гавшин двор, был обнесен двухсаженным бревенчатым тыном. Однако его всегда сопровождал либо сам Гавша, либо кто-нибудь из его четырех братьев, смертельно надоедавших Михайле Александровичу своими увещеваниями, и потому эти прогулки он вскоре совсем прекратил.
Самое худшее заключалось в том, что он был совершенно разобщен со своими людьми и ни от кого не мог узнать, что делается за стенами его тюрьмы. Однажды только зашел к нему тайный доброхот его, боярин Иван Васильевич Вельяминов, который, зорко оглядевшись по сторонам, успел поведать, что всех тверских бояр держат друг от друга розно, по различным московским дворам, и что из тверичей, приехавших с князем Михайлой, никого из Москвы не выпустили и стерегут крепко, чтобы не дали знать великому хану либо Ольгерду Гедиминовичу.
– Но ты, княже, не печалуйся, – добавил Вельяминов, – я тебя в беде не оставлю. Уже скачет мой… – Но в эту самую минуту вошел в горницу Гавшин брат молодший, любимец Дмитрия – боярин Кошка, который и не дал досказать начатого Вельяминову. Так и не узнал князь Михайла, кто и куда скачет, но все же понял, что Вельяминов послал куда-то гонца, и это его сильно подкрепило.
Недели полторы спустя зашел было Иван Васильевич в другой раз, но проклятый Кошка как учуял, – Вельяминов в одну дверь, а он в другую, – и снова не дал говорить. Оставалось ждать терпеливо, пока дело само покажет, куда поскакал гонец Вельяминова и что из того получилось. Все же надежда на то, что его скоро выручат, теперь была, – Михайла Александрович подбодрился и стал отругиваться от уговаривающих с прежним подъемом.
Но текли дни и недели, а все оставалось по-старому, и пленник снова начал впадать в уныние.
В этот день, едва он, проснувшись, открыл глаза и увидел над собой потолок ненавистной Гавшиной горницы, темной хмарой наползла на него тоска, которая еще усилилась после ранней обедни, когда, выходя из крестовой палаты, князь вдруг осмыслил, что нынче, горячо молясь о своем избавлении, он просил Бога о совершении чуда.
«Ужели и впрямь не осталось мне на что надеяться, кроме как на чудо?» – почти с отчаяньем подумал он и возвратился к себе в горницу мрачный и подавленный, впервые за все время не получив от молитвы никакого облегчения.
Сын боярский Афанасий Коробов, сидевший у открытого окна и от скуки вырезывавший из липового чурбачка замысловатый ковшик, заслышав шаги, поднял голову и глянул на вошедшего князя.
Михайла Александрович, которому в ту пору шел уже тридцать шестой год, был, как и все тверские князья, ростом высок и собою дороден. Красивое, обычно приветливое лицо его было сейчас зло и хмуро, а в серых глазах клубилась такая тоска, что у боярского сына, боготворившего своего государя, сжалось сердце.
– Помолился, княже? – спросил он, надеясь вовлечь князя в разговор и как-нибудь подбодрить его. При веселом, общительном характере Михайлы Александровича прежде это удавалось ему без особого труда.