Коллектив авторов - Плавучий мост. Журнал поэзии. №2/2016
* * *
Потянуть до вечера околесицу,
а потом, с горы, и сама покатится,
обращаясь к новому в небе месяцу.
И теперь никто за меня не хватится,
отчего неделя почти спрессована,
а пустое время с утра до вечера
неумелой кисточкой нарисовано,
в путевом блокноте едва помечено.
Если вместе сложатся время скорое
и мое дыхание терпеливое,
отзовется именем то искомое,
ни на что известное не делимое.
Если полное имя его – отчаяние,
а его уменьшительное – смирение,
пусть простое тающее звучание
за меня окончит стихотворение.
* * *
Необъяснимо тихо. Скрипит коляска.
Вид пустыря, нет, городского сада.
Воздух бледнеет, словно уходит краска
с неба, с деревьев, с тинистого фасада.
На пустыре верткие полутени
так и танцуют, мимо скользят. «Видали?
Вот, – говорит, – бабочки прилетели,
так никогда рано не прилетали».
Ждите ответа. Здесь, как на крыше мира,
каждая фраза слишком пуста, наверно,
или темна слуху идущих мимо,
а для сидящих слишком обыкновенна.
Слишком заметны свойственные заикам
долгие паузы, слога неверный угол.
И ни степенным шагом, ни бедным шиком
не обмануть того, кто не так запуган.
Сколько усилий, чтобы стянуть магнитом
на пустыре, как в новоселье сводном,
тех, кто потом станет бесплатным гидом
и – наконец – поводырем бесплотным.
* * *
Человек, пройдя нежилой массив,
замечает, что лес красив,
что по небу ходит осенний дым,
остающийся золотым.
Помелькав задумчивым грибником,
он в сырую упал траву
и с подмятым спорит воротником,
обращается к рукаву.
Человек куда-то в лесу прилег,
обратился в слух, превратился в куст.
На нем пристроился мотылек.
За ним сырой осторожный хруст.
Человеку снится, что он живет
как разумный камень на дне морском,
под зеленой толщей великих вод
бесконечный путь проходя ползком.
И во сне, свой каменный ход храня,
собирает тело в один комок.
У него билет выходного дня
в боковом кармане совсем промок.
* * *
Мелкий дождик ходит тихо,
как индейский проводник.
Вот крапива, вот гречиха.
Кто садовник? Я грибник.
Елей пасмурная хвоя,
их драконья чешуя.
Но не вижу ничего я.
Ничего не слышу я.
Только слышу – тоньше вздоха
ветер ходит надо мной,
да шумит ольха-елоха
далеко за тишиной.
С неба ровно-голубого,
из недальнего угла
для живущего любого
изготовлена стрела.
Кто успеет уклониться,
лёт ее признав едва?
Вот невидимая птица
и поет как тетива.
* * *
Церкви, обстроенные дворцами,
стены, обросшие чешуей,
встретились каменными крестцами –
стали одной семьей.
Так, бесконечное время празднуя,
улицы спутанные, густые,
сплошь покрывает загаром красная
пыль, занесенная из пустыни.
Так же несутся, сбиваясь в тучу,
ласточки на закате
над Ватиканом,
над Авентином.
Кто их так учит –
в плотном на миг застывать охвате,
взмахом кружить единым?
Ходит туман,
накрывает горы,
склоны с проборами боковыми,
башенные селенья.
Время движеньями круговыми
учит выстраивать укрепленье
в воздухе без опоры.
Погреб
Вниз по лестнице шагнуть
и с жарой расстаться разом.
Погреб взрослому по грудь,
мне по маковку с запасом.
Наверху тяжелый зной,
здесь так холодно и сыро.
Я остался под землей,
вдруг потерянный для мира.
И деревья надо мной –
прямоствольны, недвижимы –
сквозь труху и перегной
земляные тянут жилы.
Звуки в полном столбняке
и очнуться не готовы.
Здесь со мной накоротке
тихий обморок грунтовый.
Земляная тишина.
Неглубокая закладка.
Сырость нежно-холодна.
Горе луковое сладко.
* * *
Так ночь зарницами бледна и молния близка, что тьма кромешная видна до каждого листка.
Несется свет из черных рам, а гром не говорит. Мгновенный вывешен экран, он фосфором горит.
Горит, но запись не ясна, и скоропись быстра. Мысль понимает, что она не молнии сестра.
Той быстроте преграды нет. И прямо, без преград в ослепший мозг заходит свет, что зрению не брат.
* * *
Заросшее травою озерцо
следит за комариной пляской.
День марлевой ложится на лицо,
а вечер влажною повязкой.
Перебеляя воздух, дождик-вязь
чуть сеется из вечного запаса.
И целый день, почти не шевелясь,
стоит его рассеянная масса.
* * *
Ангел мой, глаза закроем.
Ночь проходит сквозь ресниц,
поднимает рой за роем
у невидимых границ.
Обойти ее отважусь,
тяжестью оборонясь.
Отчего такая тяжесть?
Где ты, ангел?
Что ж ты, князь!
Там, за болевым порогом,
перейденная стократ,
все равно стоит под током.
Что ж ты, братец!
Где ты, брат?
* * *
Высоко над Кара-Дагом
светел каменный плавник.
Здесь по складчатым оврагам
каждый дорог золотник.
А сухие травы жестки
для дневного полусна.
Открывается в подшерстке
золотая белизна,
входит в ткань его волокон
и в состав его пород.
Мертвый царь в горе без окон
ест на золоте и пьет.
* * *
Вот она, Москва-красавица, –
постоянный фейерверк.
Поглядите, как бросается
белый низ на черный верх.
Дайте нам, у нас каникулы,
конфетти и серпантин.
Остальное, что накликали,
даже видеть не хотим.
Ожидания доверчиво
в новостях передают.
Всем привет от фейерверкщика,
а от сменщика – салют.
Как бы вытащить из ящика
с говорящей головой
не того, впередсмотрящего
на тебя, как часовой –
словно ты шпана советская
или крайний инвалид.
Он о том, что время детское,
по-немецки говорит.
Время – голову не высуни.
И уходят в дальний путь
дети, загнанные крысами.
Им вода уже по грудь.
* * *
– Хоть я и не протягивал руки,
но это время, будь оно неладно,
когда сдают и не берут обратно,
небрежно загибая уголки,
как будто все в разменную пехоту
назначены бубновому царю.
Давай-давай отсюда!
Ходу, ходу! –
Ну и кому я это говорю,
когда иду, пугая мелких птах,
взлетающих на каждый шорох,
по узенькой тропе в кротовьих норах
на поле в фиолетовых цветах
* * *
И во сне боролся с твоим лицом
обращенный ко мне упрек,
что не вхож я в твой беззащитный сон,
что никто его не берег.
И теперь не знаю – ведь я не вхож –
что светилось в лице твоем.
Мимолетной молнии светлый нож
за оконный вошел проем.
Но в ночи, проявленной серебром
улетающего огня,
не будил тебя ни далекий гром,
ни зарницы, белее дня.
* * *
Сон идет за человеком,
изведенным в никуда,
словно талая вода
вперемешку с темным снегом.
Их когда-то сдали в хлам –
всех увечных, безголосых,
что на остров Валаам
укатились на колесах,
на подбитых костылях,
на подкованных дощечках,
в черных сгинули полях,
потонули в черных речках.
Вот и в памяти черно.
На пиру у людоедов
сладко хлебное вино.
И живи, его отведав.
* * *
Снимок, не попавший в проявитель,
сделанный рассеянным прохожим;
мы не знаем что там, мы не видим,
дальнюю границу не тревожим.
Кто же мы – летающие вздохи
или вздохов моментальный снимок?
Птицы, подбирающие крохи
между сквозняков необъяснимых?
Ящерица, та что на припеке,
поднимает мизерное веко.
Видит восходящие потоки,
принимает их за человека.
* * *
Стекла нового патрульного
протирает черной ветошью,
а сама из Долгопрудного,
чуть подправленного ретушью.
Но дитя ее пристроено,
и пальто ее на вешалке.
И уже на постороннего
не глядит глазами беженки.
Только лестница-чудесница,
не ущелье и не улица,
мелкой сволочью беснуется
и никак не перебесится.
Поперек себя расшатана
злая цепкость бестелесная.
И теперь без провожатого
ей нельзя, она не местная.
Спит одна в холодной комнате,
черной ветошью замотана.
Никогда ее не вспомните,
не увидите. Но вот она –
на ближайшем повороте вы
на нее глаза не подняли.
Это я стихи о родине.
Это если вы не поняли.
Двор