Коллектив авторов - Плавучий мост. Журнал поэзии. №2/2016
Ноздри демона, вдыхающего ветер
Поэзия Геннадия Калашникова – оглядка, попытка запечатлеть жизнь через атрибуты искусства – ухватить ее как «до крови близкое летнее насекомое», нечто «чудно-знакомое, как греческий алфавит», чтобы затем остаться расчесывать майский комариный укус, оцепенеть в недоумении (восторг сменяется унынием). Но именно это преследование Протея подсказывает художнику нелинейность или рифму – её волшебные и нелогичные прыжки образуют узор или танец, способный в короткое время ухватить саму суть жизни. Отсюда и оправдание города: электровспышка троллейбуса, мчащегося по Площади Лермонтова (аналогии с гумилевским трамваем напрашиваются сами), звон карманной мелочи, созвучный с таманской цикадой, желание забыться под шелест лип. Лучшие моменты настоящего – цитаты из классики, а вход и выход из метро – «ноздри демона, вдыхающего ветер». Человек живет «впотьмах, впопыхах» в мире, где самое ценное – «всего лишь эхо», «зыбкий пунктир», «негромкий голос, говорящий чудную, чудную весть». Но именно тот, кто эту весть ищет и слышит, – уже не собьется с пути. Короче говоря, человек (ищущий, осознающий), этакая перепонка, сплющенная «между мохнатой тьмой и колючим светом»; человек, меняющий черты и сбиваемый столку; изменчивый человек в изменчивом мире; человек, дробящийся и множащийся и собираемый вновь, – обладает еще способностью удивляться и жить удивлением. Например, «обилию обликов облаков», этой тройной аллитерации.
И вот это удивление, сообщенное изменчивостью облаков пронизывает современную Москву – всю в твореньях «юркого Зураба», где мягок раскаленный асфальт и скучен Нескучный сад; это оно скучает и бродит в ожидании летнего ливня, «сыпучего и текучего» биения времени – грома и влаги, без которой поэт-только-«безъязыкий гуманоид». Те же ливни роднят поэзию Геннадия Калашникова со стихами великого дачника – Бориса Пастернака:
‹…› Куда-то всходила, держась за перила,
уступы и арки в себе громоздя,
изломанной молнией вдруг осветила
блестящие мышцы дождя.
Впрочем, для Калашникова нет разделения между сельской идиллией и механистичной жестокостью города – напротив, подробное вчитывание в Природу, перечисление ее деталей, их сравниванье тянутся к замыканию круга, некоему единству:
‹…› Озеро в травах ленивых лежит,
как инструмент в готовальне.
Или можно сказать иначе: всматриваясь в Природу, уходя к истоками, изучая изгибы ветвей, узоры бабочек, росу на иглах сосен, – лучше понимаешь изначальный замысел и не теряешься в городе. Тогда куст малины кажется городом у моря с его черепичными кровлями и садами. И, если постоять, то слышны «глухие раскаты воды», видны паруса «суденышек утлых» и «голубое свеченье». Изменчивые облака, куст малины (способный на превращения) – своего рода волшебные фонари, отбрасывающий проекции, сообщающие смысл окружающим нас предметам. Отсюда и любопытство и желание поэта, услышав эхо, дойти до неслыханной начальной простоты.
Герман ВласовАлександр Петрушкин
Стихотворения
Родился в 1972 г. в городе Озерске Челябинской области. Публиковался в российских и зарубежных журналах. Автор нескольких книг. Координатор евразийского журнального портала «МЕГАЛИТ». С 2005 г. проживает в гор. Кыштым Челябинской области.
* * *
Зачем ты преломляешь камень,
в котором ток бежит, как ситец
из руку пламени и хлада
как человек или сновидец?..
И проникающий под кожи
ноябрьский свет нас преломляет –
как будто по колени вхожий
в нас он, как будто прогадает,
когда помчится с черной галкой
внутри у этого гранита,
где марафон с холодной галькой
ему возможно было выиграть.
Зачем твой ток велосипедный,
внутри у камня наделённый
возможной невозможной речью,
лежит в руках неудивлённых
у ситца, у хлебов сиротских,
у жажды света (в смысле – мрака),
у этой розы из мороза
проросшей изнутри барака?
Остров
Андрею Таврову
Обмелели холмы или мельницы их
свет занёс по окружность зрачков лошадиных –
и лежит в земном мясе, один на троих
холм врастающий в небо на пчёлах недлинных,
и свободно вращаются в нём жернова,
холм крошится в муку, что поднимется к верху
и мерцает, как речи живой голова,
и кроится тоской лошадиной по бегу,
он плывёт, как плоды в животах у реки,
что откроются медленней женщин, не сразу,
потому что глубины его высоки,
да и он уподоблен туннелю и лазу
в этих водах, чьи слайды ложатся к земле
и снимают, как Бога, свои опечатки
что оставлены ими на всяком угле
заштрихованным светом – человечьим и шатким.
Вот и трое растут плоскодонкой-звездой,
именуя своё за трещоткою птичьей,
что уносит не холм коготками в гнездо –
только лошадь и звук от неё неотличный,
а звезда в тёплой птице механизмом шуршит –
то клокочет, то квохчет, то камнем бежит,
кровь тачает, лежит, выцветая
в молоке, что вершится, как амен.
Холм скворчит на ложбине случайной её –
и целует её жеребёнка, как Бог
в лоб и в темень, в прозрачные лица,
что текут изо лба кобылицы.
* * *
Как недостроенная церковь – дом в снег войдёт,
сметая свет шмелиных лиц в слепой полёт,
края свои или углы внутри неся,
в огнях тройных ломая то, чего нельзя
произнести и пронести, в скорлупке свой
звучит – как будто из полен сложён – прибой
и в окнах тех, где агнец помнит о тебе
среди колец от наших лиц, шмелям теплей,
когда летит вокруг церквами снегопад
и разоряет, как голубка, ничейный ад.
* * *
Елене Зейферт
Где древа дирижабль преодолеет смерть
и почву, как прилог, и белое молчанье,
чьи соты и поклёп перегибают сеть
воды, из рыжих ос ворующей дыханье,
у дерева внутри, там, где зиянье птиц
спиральный лабиринт распустит в листопада
ракушку, что бежит в глаголице корней,
как побережье и/или причина сада.
Неосторожный сад в её волне растёт
и омуты, как нить, в свои вдевает жабры,
где кровь, как сом, в сетчатке у ангела плывёт
и ищет, словно звука, обёрнутой им жажды.
* * *
Где мнимый соловей летел,
как дымный мим среди петель
дверных и точных мертвецов,
всходящих из его вдовцов,
на ловчий и прибрежный свет,
что в зренье муравья продет
и вписан в божий этот март
в собранье тёмное петард,
что разгибают кислород
на дерево и рыбу, мёд
замедленный внутри у них
ключами медными бренчит
и выпускает птицу вверх
из соловьиных дыр, прорех
глазных, и плачет на весу
в силках, похожих на росу.
* * *
Даниле Давыдову
В ледяной и восковой Москве,
чьих мозаик срублен виноград,
каждый выбирает по себе –
потому что в чём-то виноват.
Лётчик проплывает словно жнец
над снопами ватными твоих
станций, подземелий и т. д.
вырывая медный твой язык
Покраснеет воздух золотой –
сладкой стружкою синиц немых, горя
жирной и промасленной лозой
горя, счастья, стрекозы труда,
чей рубанок ходит взад-вперёд.
Самолёт мерцает словно вход
в твой прекрасный жестяной Аид,
чижиком – под штопором – свистит,
где по пеплу каменный пилот,
приоткрыв несоразмерный рот,
словно гость, проходит сквозь твоих –
свет сосущих – мертвецов живых.
Форточка
И исподволь, из пара, из подземной
норы апрельской, что внутри воды
плывёт к воде землёю неизвестной,
расщерив золотые свои рты
в жуках, в птенцах из нефти или торфа,
которые полоскою густой
лежат межой за небом неответным
и белой поцарапанной губой,
которая свой сад им произносит
в солёные, как форточки стрижей,
снопы из света, что руками косит
собрание из нескольких детей.
* * *
Во-первых, встань, а во-вторых, как ломоть,
плыви в воде, что схожа с телогрейкой –
исчезнут говорение и холод
от чуждых голосов и разноречий.
вот ты щебечешь хлеб свой за уклейкой,
где видимо и есть существованье
твоё, что тычется, расклёвывая корку
и напряжённое воды не-осознанье.
Во-первых – ты, а во-вторых, когда
фигура станет вещью или камнем,
лежащим её тени вперекор,
что нелогично, потому что в раме
колодца видишь то, как спит звезда,
к своей груди прижавшая колени –
здесь вертикальная растёт почти вода
и сеет рыб своих же поражений.
* * *