Ганс Галь - Брамс. Вагнер. Верди
Волею случая в 1853 году молодой музыкант приобрел более широкую известность. Скрипач Эдуард Ременьи[13], венгерский эмигрант, покинувший родину после подавления революции 1848 года, предложил ему принять участие в качестве аккомпаниатора в импровизированной концертной поездке. Ременьи — по всей видимости, не столько серьезный музыкант, сколько просто одаренный цыган (Брамс цитировал одну из его фраз: «Ну уж седни я им выдам Крейцерову — волосья дыбом встанут!») — уже успел, однако, кое-что повидать на своем веку. К тому же этот бродяга был еще и беззастенчивый приживал, которому не составляло труда завязать выгодное знакомство или извлечь из знакомств выгоду. Вместе со своим аккомпаниатором он явился с визитом к процветающему земляку, скрипачу Йозефу Иоахиму[14], который еще мальчиком начал концертную деятельность под покровительством Мендельсона и который ныне жил в Ганновере, занимая пост королевского концертмейстера. С первого взгляда Иоахим и юный Брамс почувствовали обоюдную симпатию, которая переросла затем в многолетнюю — на всю жизнь — дружбу. «Брамс, — писал в ту пору Иоахим одной из своих приятельниц, — это исключительный композиторский талант, и притом натура, которая в состоянии развиться во всей своей абсолютной чистоте лишь в укромнейшем уединении; он чист, как алмаз, мягок, как снег… В его игре есть тот жаркий пламень, я бы сказал, та фантастическая энергия и точность ритма, которые предвещают Художника, а в его сочинениях уже сейчас столько законченности, столько мысли, сколько я не встречал пока ни у кого из молодых артистов его возраста».
По совету Иоахима оба странствующих музыканта для начала отправились в Веймар к Ференцу Листу. Как придворный капельмейстер великого герцога, Лист вместе с русской княгиней Витгенштейн жил в Альтенбурге, окруженный целым штабом молодых талантов (в частности, таких, как Рафф[15], Клиндворт[16], Корнелиус[17]). В этой толпе, блиставшей несколько экзальтированной гениальностью, Брамс, застенчивый и неловкий, почувствовал себя крайне неуютно; не помогло и дружеское одобрение самого Листа. Он расстался с Ременьи, который, напротив, оказался в своей стихии, и отправился в Геттинген, куда его настойчиво звал Иоахим. Летом, во время пеших странствований по берегам Рейна, и затем в гостях у состоятельных любителей музыки в Мелеме близ Бонна[18] он наконец решился на давно подготовленный Иоахимом визит в Дюссельдорф, к Роберту Шуману, мастеру, которого Иоахим ставил превыше всех. Этот визит — в сентябре 1853 года — стал важнейшим событием в его жизни, поворотным пунктом, решающим образом определившим и житейскую судьбу, и внутреннее развитие молодого музыканта.
Как издатель основанного им в Лейпциге «Нового музыкального журнала», Шуман в течение десяти лет был одной из ведущих фигур немецкой музыкальной жизни, задававших тон общественному мнению в ней. В своем журнале, давно, впрочем, перешедшем в другие руки[19], он опубликовал после встречи с Брамсом статью «Новые пути» — едва ли не единственный в истории музыки действенный акт дружеского внимания со стороны зрелого, признанного мастера к юному, начинающему и одновременно памятник тому, кто ее написал, его энтузиазму, его сердечности, его буквально сверхъестественной художественной интуиции и пророческому дару.
«Прошли годы, — говорилось в статье, — почти столько же, сколько я отдал когда-то редактированию этих страниц, а именно целый десяток, с тех пор, как мой голос звучал на этой ниве, столь богатой воспоминаниями. Часто даже среди напряженных, плодотворных трудов я испытывал волнение: являлись новые значительные таланты, заявляли о себе новые силы в музыке, о чем свидетельствовали многие из молодых музыкантов, выдвинувшихся в последние годы, — пусть даже их произведения известны пока лишь узкому кругу. С неослабным интересом следя пути этих избранных, я думал, что в итоге подобного движения явится однажды, должен явиться некто, призванный в идеальной форме дать высшее выражение времени, тот единственный, кто выкажет нам свое мастерство не в постепенном развитии, но, подобно Минерве, вышедшей из головы Крониона, явится в полном вооружении. И он явился, этот юноша с юной кровью, чью колыбель хранили грации и герои. Его зовут Иоганнес Брамс, он из Гамбурга, где творил тихо и незаметно, но где у него был превосходный, вдохновенный учитель, преподавший ему труднейшие правила искусства; мне же совсем недавно рекомендовал его один известный и уважаемый маэстро. Уже внешность его отмечена всем тем, что возвещает нам: это один из призванных. Сев за рояль, он раскрыл нам чудесные дали. Мы уносились в сферы одна волшебнее другой. И все это дополнялось гениальной игрой, которая превращала фортепиано в целый оркестр из щемяще жалобных и победно ликующих голосов. То были сонаты, звучавшие, как укрытые флером симфонии; песни, где стихи понимаешь, даже не ведая слов, — впрочем, все как одна пронизанные глубокой песенной мелодией; отдельные фортепианные пьесы, иной раз демонические по характеру, прелестнейшие по форме; затем последовали сонаты для скрипки и фортепиано, струнные квартеты, и каждое из сочинений было столь отлично одно от другого, что казалось, они излились из совсем разных источников. А потом почудилось, будто он, устремившись бушующим потоком, слил все это в единый водопад с перекинувшейся над низринутыми волнами мирной радугой, окруженной по берегам порханием бабочек и пением соловьев.
И коль удастся ему коснуться своей волшебной палочкой тех глубин, где ему, обернувшись оркестром и хором, отдаст свои силы могущество масс, то перед нами, унося нас в мир духов, откроются картины еще более чудесные. Да укрепит и подвигнет его к тому верховный гений; за него можно поручиться, поскольку ему глубоко сродни и иной гений — гений скромности. Его соратники приветствуют его первые шаги в мире, где, возможно, ждут его раны, но также и лавры, и пальмовая ветвь; мы говорим ему «добро пожаловать», видя в нем могучего борца.
Каждой эпохой правит тайный союз родственных душ. Крепче сомкните ряды все, кто причастен к нему, дабы ярче сияла правда искусства, даруя всюду радость и благоденствие».
Естественно, подобная статья должна была произвести впечатление, тем более в те времена, когда серьезные критические публикации были сравнительно редки. Статья разом подарила молодому композитору имя, издателя и пристальнейшее внимание всего немецкого музыкального мира. Конечно, не было недостатка и в недоброжелателях, особенно если представить себе, сколь мало удовольствия доставило чтение этих строк многочисленным коллегам и соперникам. Впрочем, к этому и Шуман, и его протеже были готовы. Но воздействие на самого Брамса такого рода представления публике было обусловлено еще и своеобразием его характера: он вдруг с пугающей остротой ощутил всю тяжесть свалившейся на него ответственности. С этого момента Брамс уже никогда не ведал радостного, беззаботного, наивного наслаждения творчеством. Пророчество Шумана, возвестившее о его грядущем величии, категорическим императивом легло ему на душу; он обязан был оправдать оказанное доверие, он вообще отныне мог стремиться лишь к великому, недостижимому, полностью сознавая при этом и в силу своей безупречной совести все отчетливей и глубже постигая нечеловеческую громадность возложенной на него задачи.
Пока что, впрочем, всюду царят радость и счастье. После первого, столь успешного, выхода в свет Иоганнес снова среди своих, а на рождество ему предоставляется возможность положить на стол друзьям свои первые напечатанные произведения. Он пишет Шуману, и уже в этом письме обнаруживается, сколь серьезен, сколь самокритичен взгляд этого двадцатилетнего юноши, когда речь идет о его собственном творчестве:
«Настоящим беру на себя смелость отправить Вам Ваших первых приемышей, именно Вам обязанных обретением прав всемирного гражданства; очень волнуюсь, сумеют ли они, как и прежде, пользоваться Вашим снисхождением и любовью. В своем новом облике они представляются мне слишком аккуратными и робкими, даже чуть ли не филистерскими. Я все еще никак не привыкну видеть этих невинных детей природы в столь приличном одеянии. Буду бесконечно рад увидеться с Вами в Ганновере, дабы иметь возможность сказать Вам, что Вашей и Иоахима чрезмерной любви мои родители и я обязаны счастливейшими часами своей жизни. Безмерно счастливыми увидел я вновь своих родителей и своего учителя и ныне, находясь среди них, переживаю свои блаженнейшие минуты».
А вот письмо Иоахиму:
«…Третьего января я думаю быть в Ганновере, поэтому пока не посылаю сонату и первую тетрадь песен и не рассказываю также обо всем том чудесном и новом, что мне довелось пережить. Мои родители, мой учитель и я блаженствуем, как на небесах… Как нам хотелось бы поделиться с тобой нашей радостью!»