Дмитрий Щербинин - Буря
Этот сонет сложил один из девятерых, но кто — мне не известно, да и не важно это. Предчувствие того, что этот свет должен уйти, что они останутся без Нее нахлынуло на всех. И все они, а их были еще многие и многие тысячи, погруженные в этот свет, прекрасные — они молили, чтобы она осталась, или же взяла их с тобою.
— Зачем нам оставаться здесь, когда ты уйдешь? Что делать в этом темном мире? Там, где ты, там и мы будем счастливы, возьми нас с собою!..
Свет древа, соединившись со светом неба, больше не разрастался, а предчувствие переросло в уверенность — тот светлый дух, присутствие которого они чувствовали в воздухе, теперь прощался с ними, и всем им казалось, будто звучат слова — это был шепот, это были прикосновения обвивающего их ветерка: «Милые, прощайте… любите, любите друг друга» — каким же мудрым, и единственно верным казался этот завет, и как же велика была их тоска. Даже и те, кто не знал никогда Веронику, полюбили ее теперь — да разве же можно было ее не любить, когда она была этой благодатью? И они молили ее с болью, и искренним сильным чувством: «Останься, останься — пожалуйста останься…» Так как каждый чувствовал себя частицей целого, то каждому казалось, что тот прекрасный, многотысячный хор, который звучал в свете — это из него исходит. Потом они запели, как и прежде, еще до безумия, когда еще Вероника была жива:
— Понятно нынче, что разлука невозможна,
Что сердце опустеет, если ты уйдешь,
Но как же страшно, как тревожно,
Что, если к свету ты нас не возьмешь?..
Да что там свет, иные королевства,
Что память жизни, долгие века?
Что, если ты уйдешь из этого естества,
Как мрачные недавно облака?
И где потом искать тебя не знаю,
К каким далеким звездам править свой полет,
Уж от предчувствия разлуки увядаю,
Уже грядущее мне душу жмет.
Ты силой света неги притяженья
Невольно за собой направишь наши все стремленья…
О, как же велика была эта печаль! Если бы ты оказался там, читатель, я уверен, что ты бы не выдержал той глубокой скорби, и слезы устремились бы из твоих глаз. Так плачут на похоронах над кем-то очень близким, со смертью которого никак не могут примирится. И они все молили, молили — и даже до отчаянье доходило, у некоторых сердца так стремительно бились, что едва не разрывались.
И тогда увидели спасенного ребеночка. На этот раз не одни только Цродграбы, которые были поблизости от места гибели Вероники, но и все-все. Потом не могли вспомнить — плыл ли он над ногами, или же парил в воздухе — одно только точно помнили — это не был какой-то великан возвышающийся над всей толпою. Это был обычный ребеночек, только в ауре света, который из него по прежнему вырывался, из которого он весь был создан. Повторю, что его видел каждый, но это не значит, что на поле вдруг появилось несколько тысяч детишек, и с высоты птичьего полета можно было бы увидеть всех их — нет он был единый, и каждый видел его духовным своим зрением. Не один живописец не смог отобразить его черты, не один скульптор — эти черты были столь же неуловимы, как поэтические образы — и каждый знал, что в ребенке этом есть Вероника — и он сам есть часть девушки. Он улыбался нежной улыбкой, и, вдруг, подхватил свет, слепил из него комок, и молвил каждому:
— Давайте играть в снежки из света… Мне так нравится эта игра… Пожалуйста…
Однажды ей без всякого труда удалось развеселить двухсоттысячную армию Цродграбов этакой игрой, теперь играли кружащие в свету души. Слепляли свет, и в нем свою нежность, часть бесконечность души своей, и с детским весельем бросали друг в друга. Был среди них и Вэлломир и Вэллиат и Вэллас, и частицы вырванного из Вэлласа зла — его бесы. И эти бесы найдя просветление, освободившись от боли, оказывались маленькими комьями, которые вливались в его душу, и он испытывал восторг, легкость, знание, что безумие никогда уже не повторится. И никто из них, раньше так одержимый своими идеями, уже совершенно этих идей не помнил — было что-то, но настолько пустое, ненужное, что и не стоило воспоминаний. И каждый из них, к тому времени как нахлынул свет, почти лишившийся рассудка, метавшийся в боли, в горячке, в исступлении — теперь с готовностью принял единственное, что могло его спасти…
И только одна душа не хотела принимать этого света. Точнее — хотела, хотела! До невыносимого страдания хотела эта душа принять в себя и любовь, и спокойствие, и в снежки своими чувствами сыграть, но… Эта душа сжималась, старательно отвергала, восставала против своей природы, и со стороны подобно была раскаленному до белизны куску металла на который даже и смотреть больно было. Это был Альфонсо. Пред ним клокотало, жаждало сблизится с ним могучее и девственно чистое облако — то была Аргония. Перед гибелью Вероники, они избили, изодрали друг друга до такого состояния, что уже почти не могли пошевелится, но, истекающие кровью, сцепленные лежали в грязи, и похожи были на кусок плоти выдранный из великана. Потом, когда пошел спокойный и тоскливый снег, они вмерзли в грязь, их замело, но нахлынул свет, и вот… Нет — так велико, так пронзительно было выстрадано Альфонсо его чувство к Нэдии, это чувство которым жил он все последние годы — таким это чувство было титаническим, что он смог противится — и теперь, излеченный телом, стоял, единственный, вместе с Аргонией несчастный, и повторял без конца: «Этого я не приму… Нет, нет — никогда… Нэдия! Нэдия- где же ты?!.. Да пропади этот рай, коли тебя здесь нет!.. Я уйду снова в боль, в страдание, но буду с тобою… Все равно, слышишь ты — все равно, я буду с тобою!.. И зачем, зачем мне эта распроклятая райская благость?!.. Проклятый свет! Ненавижу тебя! Ненавижу! Ты хочешь, чтобы я забыл про Нее?!.. Хочешь, чтобы я был спокоен, чтобы смеялся?!.. Нет, нет — это мерзко, гадко, ежели ее нет поблизости!.. Я хочу вернуться в боль — там, по крайней мере, я по настоящему жил!.. Ну, ворон, похоже тебе, кроме меня здесь не кем насладиться, ну так и бери в преисподнюю мою душу — только дай мне хотя бы помнить Нэдию! Да — мне одна память о ней в преисподней дороже благости рая — прекрасной, но без нее, без нее пустой!!!»
И он слышал голос Аргонии, он наплывал могучими, нежными волнами, и опять надо было бороться, чтобы не поддастся — она говорила, что Нэдия ушла, и что теперь она встанет на ее место, и что, как бы не была Нэдия прекрасна — все равно, то, кажущееся невозвратимым — всего лишь образ созданный им в болезни. Она любила его, и не было ничего иного, кроме этого чувства к нему, каждая крупинка души ее принадлежала теперь Альфонсо, но он не принимал — он с титаническим усилием, смог в этом океане света поднять из себя злобу, и зарычал:
— Прочь! Прочь же от меня, и никогда, никогда не приближайся!.. Ворон, где же ты?!.. Кто же вынесет меня отсюда?!.. Угрюм, где же ты?!
И черный конь пришел на этот зов — он, созданный колдовством, мрачными, вековыми мыслями, как и облака не мог оставаться в этом свете прежнем, но он не был так зыбок, как облака, а потому — растворялся постепенно — когда он бежал, то за ним оставалась темная дымка, висела некоторое время, а затем — тоже обращалась в свет. Конь постоянно уменьшался в размере, но, все-таки, был еще достаточно велик, чтобы вынести Альфонсо — и тот, по прежнему сияя раскаленным железом, бросился к нему, вот оказался в седле, и крикнул Аргония, которая бросилась за ним:
— Не смей! Ты никто, как и все иные!.. Нам никогда не быть вместе — нет!!!
Но надо было знать нрав этой девы, и то, как стремилась она к своему любимому. Нет — она готова была бороться за свою любовь до последнего, и то, что он так страдал за Нэдию, не только не охлаждало, но еще и увеличивало ее пыл. Она твердо знала, что, ежели он никогда не станет ее любить, ежели он ее презирать станет — она, все равно не перестанет его любить, как и он не переставал любить Нэдию. И больше всего ее терзало то, что своим присутствием она может делать ему неприятно. Но остановится она уже не могла — потому, когда он бросился в седло Угрюма, она последовала за ним. Да — она слышала, как он гонит ее, да — ей было больно, но теперь только со смертью оставила бы его. Впрочем, Альфонсо, как только оказался в седле, уже перестал замечать ее, и все силы отдавал только на то, что бы не поддаться окружающему свету.
— Неси меня прочь, Угрюм. Неси туда, где воет ветер, где боль. Где никого, кроме ворона нет… О-о-о — я понимаю его черную глубину… И я скоро стану таким же! Ну, скорее, скорее!!!
Альфонсо мог и не погонять коня, так как тот прилагал все усилия, чтобы только из этого света вырваться. Он хотел бы взмыть — стрелой вырваться от этого ослабляющего его волю, растворяющего его в себе. Однако, не только полета, но и дальних прыжков не выходило — невыносимо было испытывать чувство ярости — и свет, иных ласкающий, казался Угрюму страшной тяжестью, от которой трещали у него копыта. Порою он почти полностью уходил в этот яркий свет, в который была преображена грязь — и каждый раз ему приходилось делать титаническое усилие, чтобы остаться, чтобы не обратится в свет. Но их никто не задержал, и через некоторое время они вырвались за предела светлой сферы неподалеку от Серых гор — и Угрюм, заметно уменьшившийся в размерах, истомленный, устремился к одному из ущелий. Однако, и в ущелье все было очень ярко и празднично — отблески света Вероники врывались и сюда, ласкали истерзанные холодными, ветровыми веками стены — и все эти суровые камни казались преображенными — с радостью прислушивались они к этому новому для них чувству. Нет — Альфонсо испытывал от этого все большее раздраженье — ему требовалось уединение, и он кричал на Угрюма: